©"Заметки по еврейской истории"
январь 2010 года


Лея Алон (Гринберг)

Его последнее восхождение

Нет, я не люблю этот город. Не люблю тесноту его улиц, враждебную настороженность арабских домов, пыльную, будто поседевшую зелень, не люблю, бьющую в глаза грязь и нищету. Но он, этот город, подобно Иерусалиму и Цфату, занял в моём сердце особое место. И сегодня, когда я открываю тяжёлую желтую папку, на которой когда-то вывела: «Хеврон», чувствую, как меня охватывает волнение. Три дорогих человека, которых уже нет на свете, олицетворяли для меня еврейский Хеврон. Я много раз приезжала к ним, и приезжая к ним, приезжала в Хеврон. Я писала о них и о Хевроне, и сегодня воскрешаю свои встречи с ними, иду по следам своей памяти. И она приводит меня к той самой первой встрече с Хевроном, когда я с чувством напряжения и тревоги прошла по его узким улочкам, минуя дома из мелкой каменной кладки с зарешёченными окнами, и всем нутром ощущая этот властвующий надо всем коричнево-серый цвет.

Первая свадьба в Бейт-Хадасе. И я, новая репатриантка, ничего не понимая, взираю на солдат с автоматами. Они стоят на крыше здания и рядом с ними, как в военное время, лежат мешки, туго набитые песком. Танцуют дети и взрослые под лестницей странного дома, а на воротах – тоже солдаты с автоматами и тоже мешки с песком. Приближается ночь, и вместе с ней тебя окутывает чувство одиночества и тревоги.

Как далеко ещё до того, что я пойму эту трудную реальность, в которой Хеврон, город наших праотцев, первая столица царя Давида, стал символом борьбы за возвращение на свою землю. Многое с тех пор изменилось во мне самой, в моём восприятии израильской жизни, в судьбах близких людей, которые тогда были рядом со мной.

Я думаю об этом, стоя на кладбище в Хевроне, куда мы приехали в годовщину смерти Леи Мучник-Гольдштейн. Солнце – прямо над головой, и нет ни деревца, ни кустика, где можно укрыться. Почему-то вспоминаются горы по дороге к Мёртвому морю. В них – величие и обнажённость. И здесь, на кладбище, есть что-то от той же обнажённости. Словно тебе до конца открывается беспощадная правда жизни, сталкивающая тебя со смертью. И пока все собираются, чтобы читать псалмы, я хожу среди скромных белых памятников в поисках имени Бенциона Тавгера и Мордехая Лапида, похороненного рядом с сыном Шаломом. На крохотном клочке земли нетрудно отыскать их могилы. И я задерживаюсь у каждой из них, а мысли уводят меня далеко отсюда, к той встрече, которая многое определила в моей жизни.

Мордехай на фоне картины И. Кузьковского «В последний путь».

Из архива моего брата Евгения (Юджина) Дубнова

Мордехай Лапид… Мне было трудно назвать его этим именем. Для меня он был Марик. Марик Блюм. И ещё очень долго после встречи с ним в Израиле, я продолжала называть его прежним именем. Но он хорошо понимал себя, и новое выбранное имя отражало его суть. Лапид – факел. Факел не только освещает, он сам горит… Огонь питает его, это его суть. Он сгорает, освещая всё вокруг. Недавно, читая пророка Даниэля, я вдруг вспомнила Мордехая. В видении Даниэля есть образ, который напомнил мне Мордехая. «Глаза как факелы горящие…» Именно так можно было сказать о глазах Мордехая. Помню, как он пришёл к нам в дом, незнакомый молодой человек. Высокий, худощавый. Чёрные волосы, огромные чёрные глаза. Они поражали своей глубиной. Вместе с тем было в них что-то неожиданно – детское: какое-то удивление перед миром. Не знаю, как он нашёл нашу семью, недавно переехавшую из Таллинна в Ригу. Он говорил о Румбула – лес под Ригой, – где в ноябре и декабря сорок первого года в двух акциях было расстреляно тридцать восемь тысяч евреев.

Мордехай собирал подписи евреев под обращением к латвийским властям об установлении на месте их гибели памятника.

В ту первую встречу я ещё не представляла, какую роль она сыграет в моей судьбе. Просто тогда я ещё не знала Мордехая: силу его характера, одержимость, умение зажигать других тем, чем он жил сам.

У пророка всегда есть момент прозрения, когда его настигает Голос. Он требует повиновения, подчиняет себе всю его жизнь. Но и в обычной судьбе может быть поворот, который ломает ход привычной жизни, направляет её по новому руслу. Возможно, именно в этот момент судьба готовит человека к выполнению его истинного предназначения на земле, открывая в нём силы, до поры до времени сокрытые.

Румбула ворвалась в жизнь Мордехая неожиданно. Обычный советский школьник, выросший в ассимилированной еврейской семье, однажды он испытал сильнейшее потрясение. Мордехай рассказывал мне об этом уже здесь, в Израиле, в студии «Кол Исраэль», когда я готовила радиопрограмму, посвящённую сорокапятилетию румбульской акции.

Я и сегодня храню все эти записи. Когда уходит друг, память обрушивается на тебя как лавина. И ты вспоминаешь то, что казалось давно забытым. Я не раз интервьюировала его для своих радиопрограмм, но достав старые плёнки со знакомым чуть глуховатым голосом, понимала, что не могу ещё писать о нём. Я складывала всё, что было связано с памятью о нём, в ту самую жёлтую папку с чётко выписанным названием «Хеврон»: газетные вырезки с сообщением об акте террора и фотографией погибших Мордехая и Шалома; аккуратные листки с речью его мальчиков на Бар Мицвах, – каждый из них вспоминал своего первого наставника – отца; фотографии со свадьбы Меира, его старшего сына. И на вырванных из блокнота листках – наброски своих мыслей о хупе на том перекрёстке, где произошло убийство. Теперь он переименован в «Цомет Лапид» – «Перекрёсток Лапид». То ли перекрёсток имени Лапида, то ли перекрёсток факелов. Два эти факела излучали такой духовный свет, что он и сегодня пробивается к нам сквозь наслоение тьмы.

…И вот я потянулась к своему архиву, и он вернул меня в прошлое, далёкое, отбросившее на несколько десятилетий назад, и более близкое – израильское.

…Лес неподалёку от Риги. Деревья растут так плотно друг к другу, что даже в яркий солнечный день лучам солнца трудно пробиться сквозь их густую листву. Есть в этих лесах какая-то мрачноватая суровость. Меня всегда охватывала тревога, когда, даже вблизи от людского жилья, забредала в лес. Прошли годы, но официальные власти будто навсегда вычеркнули Румбулу из памяти. И, наверное, так бы продолжалось и дальше, если бы не те несколько человек, среди которых был и Мордехай, решившие вырвать Румбулу из забвения. Они исходили десятки километров пути, шли от хутора к хутору, порой теряли надежду, но продолжали искать… И однажды вышли к высоким соснам, плотным кольцом окружившим рвы, отгородившим их от людских глаз. Тишина. Слышен только шёпот деревьев. В сорок первом, во время акции, стояла зима, падал снег и покрывал землю, а сейчас, когда они подошли ко рву, земля была обнажена. Скорее даже не земля – песок, тяжёлый, потемневший. Кое-где пробивалась трава. Страшно было ходить: казалось, что ты оскверняешь мёртвых. Иногда нога наступала на ещё не истлевшие кости. Вдруг Мордехай увидел ботиночек. Детский ботиночек. Он нагнулся и поднял. Сердце сдавила боль. Этот незнакомый мальчик, один из шести миллионов, как будто стал его личной потерей, его маленьким братиком. Он представил, как ребёнка вырывают из материнских рук, и это видение преследовало его ещё очень долгое время. Румбула изменила его жизнь. Он сказал мне в интервью: «Румбула стала делом моей совести. Я почувствовал, что нет более великой мицвы, более благородного дела, чем увековечить память этого мальчика, его мамы, и всех, кто остался лежать в этих рвах».

Мемориал жертвам нацизма. Румбула. 2002 г.

Двадцать один год Румбула безмолвно хранила свою тайну… Теперь, когда её вырвали из забвения, она навсегда связала свою судьбу с еврейской судьбой. Мордехай готовил первый митинг. Он взял старую доску и раскалённым гвоздём выжег надпись на идиш: «Здесь умолкли голоса 38 тысяч евреев».

В ноябре пошёл сильный снег, всё вокруг было белым-бело. Он боялся, что на первый митинг никто не придёт: без разрешения властей, да ещё в лес, где и следов живой души не увидишь… И тогда он решил, чтобы первозданность леса не испугала людей, проложить на лыжах путь, создать впечатление, что здесь уже побывало много народу. Он ходил до тех пор, пока не сломалась одна лыжа, и лишь потом с трудом добрался до железной дороги. На первый митинг пришло немного народу, но был миньян и его отец – хазан в молодости – прочёл кадиш. Так было положено начало митингам и воскресникам в Румбула.

Однажды по заданию редакции я ехала в какой-то пригород Риги. Задумавшись, смотрела в окно. Лес казался единым зелёным массивом. В нём смешались сосны, ели, старые дубы с широкими стволами и ещё множество незнакомых мне видов деревьев. Природа Прибалтики хороша в любое время года, но в солнечный весенний день она будто помолодела, обновилась после зимних дождей и снега. Вдруг мой сосед, тоже примостившийся у окна, резко поднялся. За ним повскакали со своих мест и другие. Послышались слова на латышском, русском: еврей… жид… еврей… Люди стояли у окон, привлечённые чем-то необычным. Невольно поднялась и я. И хотя всё длилось считанные минуты, я успела увидеть искажённое страданием лицо, раскрытый в крике рот, и руку с кулаком, угрожающе воздетую над головой. Уже потом поняла, что это во много раз увеличенный рисунок, и он, как видно, закреплён на каком-то огромном стенде – оттого его далеко видно. Но это будет позже, а первое впечатление потрясало: казалось, человек восстал из пепла, чтобы отомстить за всех расстрелянных, лишённых имени, памяти, могилы… Мы проезжали один из румбульских рвов, самый близкий к железной дороге…

Много лет спустя в радиостудии «Кол Исраэль» Мордехай вспоминал, как к искажённому мукой лицу с картины итальянского художника Мазорелли, он, сидя несколько дней перед зеркалом, пририсовывал свою поднятую над головой руку со сжатыми в кулак пальцами. «Недостаточно выразить только боль, – говорил он. – Должен быть протест. Протест я выразил воздетым над головой кулаком».

В этих словах – он весь: со своей убеждённостью, решительностью, целеустремлённостью. Конечно, он был не один. Рядом с ним всегда были ещё люди. Вместе они искали Румбулу, вместе возводили первый обелиск: чёрная доска с капельками крови и фрагментом из картины художника Иосифа Кузьковского «В последний путь» – сегодня эпическое это полотно встречает каждого входящего в Кнессет – вместе устанавливали деревянный семиметровый щит с картиной Мазорелли и его, Мордехая, символом протеста – воздетым над головой кулаком. Он был не один, но он был из тех немногих, кому дано вести за собой, ни перед чем не отступая.

Этот рисунок сейчас передо мной. Рука с напряжёнными мышцами выглядит естественным продолжением предплечья. В ней – ощущение властной силы, протеста, гнева – всего того, что переполняло его душу. Под рисунком – подпись: «Да отомстит Господь за смерть Мордехая и Шалома». И призыв почтить их память в первую годовщину со дня гибели… А в самом низу, совсем мелкими буквами: «Плакат, нарисованный и установленный в 1963 году Мордехаем на месте расстрела евреев Латвии в Румбуле». Через тридцать лет, в 1993 году, евреи Риги прикрепили к памятнику металлическую пластину с именами Мордехая и Шалома Лапид, погибших в Израиле.

А я вспоминаю его слова: «Недостаточно выразить только боль. Должен быть протест. Протест я выразил воздетым над головой кулаком».

Грустная ирония… Он и не представлял, какое глубокое обобщение несли его слова. Казалось, он оставил их для нас, живущих, напоминая: кулак – символ сопротивления. Не случайно, на стенах разрушенного, но не покорившегося Варшавского гетто, был тот же символ.

Рига перевернула всю мою жизнь. Не знаю, как бы она сложилась, если бы не этот город, который упрямо не хотел забывать о рвах Румбула. Я не бывала там на воскресниках, не участвовала в митингах, но Румбула втянула и меня в свой круг. Мордехай познакомил меня с Фридой Михельсон. Он просил написать о чуде её спасения, о мужестве женщины, давшей себе клятву: «Выжить, чтобы рассказать…» И воплотившей эту клятву в жизнь.

Я и сегодня помню тот день: был ранний час, надо всем ещё царила ночь, город спал, только в редких окнах зажигался свет. Мы шли по длинной тёмной улице, и она рассказывала, как по этой самой дороге их вели тогда… Вот уже много лет каждый год в эту трагическую дату она шла одна всё тем же путём. Мы были вдвоём, но она была не со мной, она была там, в колонне, вместе со всеми… Потом мы пришли к какой-то школе: то ли на окраине города, то ли уже в окрестностях, и нам навстречу вышли две старые женщины, латышки, и расцеловались с Фридой. В их коровнике она провела первую после Румбула ночь… Я так и не написала свой очерк: уже назавтра я поняла, что он никогда не будет опубликован. Но всё пережитое ждало своего часа, и он пришёл. Мы встретились в Израиле. Я приехала к ней в Хайфу, и осеннее рижское утро ожило с такой яркостью, как будто не пролегли между нашей разлукой и встречей годы. И я написала документальную повесть, закончив её, когда Фриды уже не было в живых. Я шла по её следам, собирая материал о её последнем свидетельском показании в Америке, в суде над латвийским преступником, которого она опознала. Меня вела одна мысль: оставить память о Румбула и о ней. Рассказать, как это было…

…Вечер. Свет настольной лампы ярким пятном падает на географическую карту, разложенную на письменном столе. Ещё далеко до Шестидневной войны, многое изменившей в судьбе Израиля, но Мордехай, склонившись над картой, говорит о границах, завещанных нам Торой, о неделимом Израиле по обе стороны Иордана. А на карте – узкая, едва видимая полоска, и на ней с трудом умещается название страны. В устах любого другого это выглядело бы наивной фантазией, но его слова убеждали, я верила им, и уже в Израиле, столкнувшись с иной реальностью, поняла, на чём тогда, в Риге, зиждилась его вера. Разве сто лет тому назад наше возвращение на эту землю не выглядело фантазией? Лишённые родины, разбросанные по всему миру и отовсюду гонимые, могли ли мы верить, что когда-нибудь вернёмся? Только пророчества обещали нам возвращение, и лишь они дарили надежду. Прошли века, и нереальное стало реальным.

Мордехай жил мечтой об Израиле. Он видел свою репатриацию, как возвращение на землю предков. И готовил себя к этому. Известный рижский адвокат Давид Гарбер давал ему литературу, и она формировала его взгляды. Он читал десятитомную историю Семёна Дубнова, стихи Фруга, Бялика, статьи Жаботинского, речь Бен Гуриона, произнесённую им в сорок восьмом году, вскоре после провозглашения государства. Читал, глубоко вникая в написанное, делал выписки, заметки, и открывал для себя всё то, что для большинства из нас, его сверстников, было закрыто. И написал письмо, вложив в него свои мысли о судьбе евреев на чужой земле, о вечных гонениях, об антисемитизме, который лежит в основе всей советской политики…

Помню, как, пугаясь стука в дверь, читала это письмо, напечатанное на тридцати восьми страницах, письмо, которое, может быть, впервые заставило задуматься о прошлом и настоящем моего народа, о рвах без памятников, об Освенциме, сознательно «забытом» всеми просвещёнными странами и, в том числе той, в которой я выросла… Мне, примерной пионерке и комсомолке, открывалась правда. И она была обескураживающе тяжела. Как когда-то Мордехая потрясла Румбула, так потрясло меня это письмо. Мне казалось: его писал зрелый человек, умудрённый опытом жизни, просто оно попало к Марику, и он дал мне его прочесть. И в голову не приходило, что автором был он сам, воспитанный в такой же советской школе, как и я, читавший те же книги… Могла ли я знать, что его душу уже давно питают совсем другие источники…

В письме было всё: и любовь к своему народу, и горечь, и гордость за него, и боль… Но главное: огромный фактический материал, собранный по крупицам, тогда, когда только немногие знали истину.

Я читала письмо, инстинктивно пряча при любом стуке в дверь нашей общей квартиры, но когда Марик, узнав о моей поездке в Ленинград, попросил взять письмо с собой, согласилась. Конечно, я понимала, что рискую, но желание раскрыть эту горькую правду другим, моим ровесникам, евреям, пересилило страх.

Не знаю, на каком этапе письмо попало в КГБ: многие ли успели его прочесть или же кто-то выдал сразу. Только одним летним утром, неподалёку от редакции, двое в тёмном подошли ко мне, галантно взяли с двух сторон под руки и со словами «Пройдёмте с нами», всё так же галантно держа под руки, подвели к машине. Нет, я не чувствовала себя героиней. Боялась, что будут бить, но мысленно твердила себе: «чтобы не случилось, имя Марика – не назову». На моё счастье, времена изменились. И я отделалась версией, которая мне, как спасательный круг утопающему, была брошена с неба…

…Я стояла перед судом своих коллег, журналистов Латвийской республиканской молодёжной газеты, опустив голову, не скрывая волнения, хотя заранее знала, что за собранием последует увольнение… Но вдруг голос моего коллеги, Арнольда Липпе, которого уже нет в живых, вернул мне душевное равновесие. «Не унижайся перед ними», – крикнул он. Эти слова поддержали меня и дали силы достойно держаться до конца собрания. Долгое время я не могла никуда устроиться. Казалось: с журналистикой покончено навсегда. Но судьба вела меня своим путём…

В далёком целинном краю моя «запятнанная» биография не помешала вернуться к журналистике. Только теперь я уже работала не в газете, как прежде, а на телевидении и радио. И спустя годы, репатриировавшись в Израиль, почти сразу же была принята на государственное радио «Кол Исраэль» - «Голос Израиля». Как будто, всё, что прозревало во мне там, готовило к моему будущему здесь, на своей земле.

Возвращаясь памятью к прошлому, я как бы различаю два пласта: один, видимый глазу, с внешними переменами: судом коллег, потерей работы, расставанием с Ригой, другой – подобен подводному течению, которое несёт тебя куда-то, независимо от твоей воли. И вдруг оказывается, что в нём не было ничего случайного, и именно оно, это течение, вело тебя к твоему жизненному предназначению. Так под пластом снега, символизирующего приход зимы, холодов, незаметно для глаз, прогревается земля, пропитывается влагой, готовясь принять зёрна для будущего посева…

В Израиле, да и то не сразу, рассказала я Мордехаю, чем обернулась для меня история с письмом. После одного из интервью, мы стояли с ним в нашем редакционном дворике. «Хочешь я расскажу тебе, чем закончилась история с письмом?» – спросила я. Он кивнул головой. Пока я рассказывала, взгляд его был внимателен и серьёзен. Не знаю, о чём он думал в эти минуты. Может быть, о том, что, живя там, всё время балансировал на тонкой грани. Рижское КГБ давно следило за ним, хорошо знало, что он собрал вокруг себя группу сионистски настроенной молодёжи, нужен был лишь повод обвинить его. Не сумев доказать причастность Марика Блюма к письму, ему устроили провокацию.

Я была далеко от Риги, когда узнала о его аресте. Приезд израильской певицы Геулы Гил всколыхнул всю еврейскую Ригу. Достаточно было искры, чтобы вспыхнуло пламя. Марика обвинили в столкновении с милицией и посадили на два года, но едва он вышел из тюрьмы, ему тут же дали разрешение на выезд в Израиль – боялись его влияния на молодёжь. Таким же неугодным человеком оказалась моя уже немолодая мама, которой было «предписано» покинуть пределы страны в течение девяти дней. Мордехай любил бывать в нашем доме, беседовать с ней. Он навещал её уже здесь, в Израиле, и однажды приехал со всеми детьми, доставив ей большую радость. Он умел дружить с людьми, дарить им тепло, не забывал тех, с кем его сблизила Рига.

Из моих прежних друзей он первым навестил нас. Теперь он выглядел, как патриарх: длинная чёрная борода и горящие прежним огнём глаза. Мы не виделись около двенадцати лет, но было ощущение, что эта связь не прерывалась. Он часто приезжал к нам, а на Суккот пригласил в Мерказ Шапиро, где жила сестра его жены. Помню, мы не рассчитали время, и Мирьям звонила, волнуясь, чтобы не опоздали к зажиганию свечей. Мордехай ждал нас, а её успокаивал терпеливо и нежно: «Мирьямка, мы успеем…» «Мирьямка» – так он называл жену. Тот прекрасный вечер Суккот мы провели в кругу большой и теплой израильской семьи, семьи Мирьям. Марик покидал Ригу один: родителей уже не было в живых. Их не стало в те два года, что он сидел в тюрьме. Выезжал он, по воспоминаниям друзей, ничего не взяв с собой, лишь пару сандалий перекинул через плечо.

Как удивительно судьба свела их: молодой человек, родившийся и выросший в России, и девушка, впитавшая всю глубину еврейской традиции. Её отец был одним из первых раввинов израильской армии. Мирьям во всём была единомышленницей Мордехая: подобно ему мечтала о заселении Эрец Исраэль, о семье, где будет много детей. Для неё это было естественным продолжением воспитания, которое она получила. Мордехай пришёл к своему мировоззрению сам. Ещё в Риге он понял, что не может народ воссоединиться на территории, которую нам, как милостыню, «выбросила» Организация объединённых наций. Он думал о поселениях на контролируемых территориях. И в одну из суббот во время учёбы в ульпане Раананы поехал в Хеврон. Аристократическая Раанана и Хеврон – какой разительный контраст… Но может быть, именно этот контраст и помог ему сделать выбор. О том периоде своей жизни он говорил: «Я был счастлив, я летал, как на крыльях». Перечитывая сегодня интервью, благодарю судьбу, что сохранила его. В какие-то мгновения мне кажется, что я говорю с Мордехаем, живым. Слышу его голос, вижу, как меняется взгляд, то становясь задумчивым, то, наоборот, загораясь. Его восхитили люди, религиозные люди с полной верой в будущее своего народа.

«Мне было очень странно видеть, как раввин идёт в субботу в талите, а под талитом у него автомат-узи. Это овеяло всю действительность каким-то мистическим героизмом, и я был буквально пленён», – говорил он.

Когда я приехала в Израиль, многие мои друзья успели укорениться в новой почве. У всех был примерно одинаковый круг забот: семья, квартира, работа. И только один из них остался прежним: с той же неуспокоенностью души, с тем же блеском в глазах, с той же решимостью действовать во имя своей цели – Марик Блюм – Мордехай Лапид…

Я понимаю, почему нас, новых репатриантов, он пригласил в Хеврон. Мордехай хотел помочь нам подняться над мелочностью быта, показать идеализм евреев, для которых смысл жизни – в борьбе за возвращение на эту землю. И он словно предугадал: первое впечатление оказалось очень сильным. Слово «Хеврон» теперь тревожно отзывалось в душе. Память сохранила и первозданное нагромождение камней по дороге, которой когда-то шёл наш праотец Яаков, и небо в крупных и ярких звёздах над Меарат-ха-Махпела, Пещерой праотцев, и Бейт-Хадасу, островок в море чужих огней, и солдат на крыше дома, и мешки с песком, и маленькую дочь Мордехая, в светлом платьице, смешно пританцовывающую под музыку на площадке под лестницей… С того дня этот город уже не был мне чужим – там жили люди, в ком я чувствовала силу духа и любовь к этой земле.

И всё же между той первой встречей Мордехая с Хевроном, от которой на него повеяло мистическим героизмом, и до времени, когда он осядет здесь уже отцом семейства, пролегли годы.

…Передо мной фотография, но впечатление, что это рисунок. Будто кто-то стоял неподалёку и, залюбовавшись ими, – рисовал. «Шомронская мадонна» – мелькнула мысль. И сразу же вспомнилась фотография светловолосой молодой женщины с младенцем на руках, которую так и назвали – «Шомронская мадонна». Не знаю, когда была сделана та фотография, но, думаю, Мирьям Лапид была одной из первых шомронских мадонн. На этой фотографии она с мужем и сыном. Цветное платье с закатанным рукавом, тёмная копна вьющихся волос, узкая рука с длинными пальцами пианистки – на плече мужа. Совсем юное лицо. Мордехай сидит на камне и на руках – его голенький малыш. Трудно в нём угадать репатрианта. Кажется, он плоть от плоти этой земли.

Оба – на возвышении, вокруг них серое плато из земли и камня, в низине – белеют караваны, а за ними – снова серое каменное плато. И такое впечатление, что они, эти караваны, перерезали холмы и осели между ними. Под фотографией надпись: «1976 год. Первые дни поселения Элон Море».

Серые холмы. Где, за какими из них, прячутся руины древнего поселения, куда пришёл когда-то Авраам Авину? «И пришёл Аврам в Эрец до места Шхем до Элон Море…»

Вглядываюсь в лицо Мордехая. Ищу слова, чтобы определить его облик. И нахожу совсем неожиданно. Они как бы подсказаны мне им самим. Только что перечитывала его большую статью, опубликованную отдельной брошюрой, которую Мордехай подарил нам. «Проект абсорбции алии 80-х годов или почему поднимается город олим в Шомроне». Обращусь к материалу. «Чтобы не быть в плену случайных настроений, которые возникают при виде израильской жизни, и не судить о настоящем поверхностно, стоит оглянуться на наше многовековое прошлое. Вот что писал один мечущийся еврей, национальный поэт Германии Генрих Гейне в 1854 году:

"Удивительное дело! После того, как я всю жизнь прошатался по всевозможным танцулькам философии, предавался всем оргиям ума… я вдруг оказываюсь на точке зрения Библии. Я вижу теперь, что греки были лишь прекрасными юношами, евреи же всегда были мужами, могучими, непреклонными мужами и не только в былые времена, но и до сего дня…"»

Вот таким мужем, не юношей, но мужем, увиделся мне Мордехай на старой этой фотографии. И не потому, что теперь он был отцом семейства. Что-то во всём его облике было от древних иудеев, чувствующих свою землю и принадлежащих ей.

Фотография лишь помогла мне выразить своё впечатление от того Мордехая, каким он увиделся мне при встрече. Израиль проявил в нём мужество, глубину, его прирождённые способности убеждать и вести за собой. Помню одну из наших бесед в студии «Кол Исраэль». Он рассказывал, как ещё до войны Судного дня услышал о группе людей, решивших поселиться возле Шхема. Он разыскал их. Тайными тропами, чтобы усыпить бдительность властей, добирались они до места, на котором предполагали раскинуть лагерь. Каждая новая попытка укорениться на целинных землях, среди холмов, скал и камней, называлась – алия – восхождение. Первое восхождение, приближающее их к Шхему, с которым так много связано в исторической памяти народа, было вблизи военного лагеря Хавара. Вбили колья, оцепили проволокой свой лагерь, поставили палатки и подняли израильский флаг. Мордехай быстро расставил манеж и его первенец, годовалый Меирка, ступил на эту землю.

Но тут же пришли солдаты, вырвали колья, сняли палатки, а их втащили в машины… Они возвращались и их изгоняли вновь и вновь … И всё же именно минуты этой борьбы он вспоминал, как самые счастливые.

Читая статью Мордехая о Шомроне, я невольно вспоминала его письмо. Это был всё тот же Марик, только теперь его волновали проблемы собственной страны, он чувствовал свою ответственность за судьбу алии, и, глубоко изучив этот вопрос, писал о нём.

«Слишком очевидно, что историю сделают не политиканы, регулярно бегающие на поклон в "еврейскую Мекку" Америку, а поселенцы. Наш великий романтик – основоположник сионистского движения Герцель, тоже иногда страдал излишним реализмом, т. е. политиканством, крутясь между германским кайзером, русским царём и турецким султаном. Русским палестинофилам он советовал не пробираться нелегально в Палестину, пока он, Герцель, не получит разрешение на создание "еврейского национального очага", чтобы не рассердить турок.

Если бы его послушались, до сих пор не было бы еврейского государства.

Не декларация Бальфура и не ООН… создали еврейское государство, а те 600 тысяч евреев, успевших до 1948 года пустить корни в нашей земле от Метулы до Беэр-Шевы, державших плуг и винтовки. То же и сегодня. Границы, а может быть и само существование государства Израиль, зависят от поселенцев».

В Кадуме они жили в старом арабском доме, в комнате с цементным полом, служившей камерой для провинившихся солдат, с четырьмя, а потом и с пятью маленькими детьми. Мордехай ездил на работу чуть ли не в другой конец страны, – он работал инженером в военной промышленности – а Мирьям, с блеском окончившая музыкальную академию по классу фортепьяно, не могла держать в доме инструмент – для него просто не было места. «Только идея даёт человеку силу… а стране истинного гражданина», писал Мордехай в своей статье.

После его гибели Анна Хирам-Богуславская, одна из создателей поселения Баркан в Шомроне, вспоминала, как разыскивала тех, кто, как и она, мечтал о заселении этих мест. В списках будущего ядра оказалось немало «мёртвых душ» – кто-то, столкнувшись с трудностями, не выдерживал. Самым надёжным человеком, вокруг которого концентрировалась «русская группа», оказался Мордехай. Он был их вдохновителем и идеологом. Она присоединилась к нему. Так родилось поселение Элькана, ядро которого составили репатрианты из Союза. Началась борьба за создание ещё одного поселения – Баркан.

«Не случайно, эпиграфом к этой статье я избрал известное поучение отцов: "Если не я за себя, то кто же за меня? Если я только за себя, то что я такое? Если не сейчас, то когда". (Получения отцов: Глава 1, часть 14). Вдумайтесь в эти простые слова. В них заложена философия еврейской жизни! Эта цитата из кладезя мудрости наших отцов – она обращена прямо к нам. Здесь в Израиле нет воспитателей и комиссаров, мы сами обязаны искать путь духовной абсорбции в стране…" писал Мордехай.

Далеко от Израиля, в Союзе, статья Лапида о городе в Шомроне ходила среди отказников. Читая её, многие уже видели себя рядом с ним. Он дарил им мечту о своём месте в новой стране, о городе, который смогут построить, воплотив свои идеалы, применив свои знания, творческие силы, потенциал, которые многие из них не могли, а порой и не хотели, отдавать стране, ставшей для них чужой. У будущего города олим даже было имя – «Шомролим».

Но здесь, в самом Израиле, Мордехай познал немало горьких минут. Каждый шаг людей, готовых жить в палатках, караванах, с привозной водой, мёрзнуть зимой и задыхаться от жары летом с маленькими детьми во имя ещё одной горки, над которой поднимется израильский флаг, встречал сопротивление властей. Ликуд, пришедший на смену Маараху, вёл ту же политику. Поселенцев всё время срывали с места. Дорога к сегодняшнему Элон Море заняла годы. Каждый ребёнок в семье Лапид рождался в новом временном лагере. Караваны, палатки, вагончики, снова палатки, теперь на диких холмах Руджейбе, неподалёку от арабской деревни Раджиб, совсем близко от танахического Элон Море… Последний этап этой борьбы развернулся на наших глазах. Поселение Элон Море не сходило со страниц газет. У него было много сторонников. И всё же левые в очередной раз одержали победу: после длительного судебного разбирательства Верховный суд принял решение в пользу арабов, и поселение было разрушено…

Но движение за заселение Эрец Исраэль «Гуш Эмуним – Союз Верных» – уже нельзя было остановить. «Гуш Эмуним… сделал почти невероятное – вопреки сопротивлению всех и вся – американского и израильского правительств, солдат Цахала и арабов: открыл ворота Шомрона для еврейских поселенцев», – писал Мордехай всё в той же статье. Он и Мирьям принадлежали к движению Гуш Эмуним. Через какое-то время правительство выделило для Элон Море другое место, отдалив его от Шхема и от танахического Элон Море, но разрушение первого Элон Море потрясло их обоих, и они в знак протеста покинули группу, ждущую милости от правительства, и переехали в Кирьят Арба. Всё это было похоже на трагедию уже однажды развернувшуюся в этих краях: братья снова продавали Иосифа. Евреи изгоняли евреев. Где-то не за горами маячил Ямит. А потом и Гуш Катиф…

Вспоминаю прекрасные строки поэта Нины Локшиной: «Я встретила Мордехая Лапида/ в Элон Море,/ Где до Неба гораздо ближе/ чем до Земли…»

И вновь, в конце стихотворения, посвящённого его памяти, как рефрен:

Я встретила Мордехая Лапида

                              в Элон Море,

Где кровную связь с Землёй

Ощущаешь ещё тесней,

А она, в тумане, лежала у наших ног,

И было страшнее расстаться с ней,

                           Чем остаться в ней…

А для меня образ Мордехая связан с Хевроном. Сюда он впервые привёз нас, здесь мы навсегда расстались с ним… Я видела семью Лапид и в радостные и в самые горькие для неё минуты. Помню Бар Мицву Меера, старшего сына Мордехая. Мирьям и Мордехай – в центре большого стола в окружении детей. Мирьям напомнила мне Рахель, хотя её судьба совсем не соответствовала библейскому сюжету, Мордехай – праотца Яакова во главе своего большого семейства. В Йом Кипур в 1983 году утонул в микве пятилетний Йорам, Мордехай, казалось, забыл о себе, своей личной боли. Он думал только о Мирьям и просил меня: «Говори с ней, говори… Попробуй успокоить». Мольба была в словах, глазах, голосе. Когда семье Лапид присвоили звание «Образцовой семьи» и дети вместе с родителями вышли на сцену, трудно было сдержать волнение. Лица мальчиков и девочек были красивы, одухотворёны. Их было тринадцать, даже больше, чем колен у праотца Яакова. «Каждый ребёнок – это целый мир, – говорила Мирьям. – Предвидеть, как он разовьётся, помочь его становлению – в этом настоящее счастье родителей». Её слова утонули в аплодисментах. Передавая главе правительства Ицхаку Шамиру привет от жителей Кирьят Арба, Мирьям сказала: «Берегите поселения». «Мы бережём», – ответил Шамир, улыбаясь. Но она серьёзно возразила: «Не всегда». Многие годы Мирьям Лапид была членом партии «Моледет», возглавляемой Рехавамом Зееви (Ганди), и активно боролась за свои идеалы.

«Паровозик»

И всё же, приблизившись к этому, последнему периоду жизни Мордехая, я почувствовала: от меня уходит что-то главное в его образе. К тому времени он уже не участвовал в создании новых поселений, не занимался политикой и проблемами алии. Но того Мордехая, которого я знала, всегда вела какая-то идея, и ей он подчинял свою жизнь. Так было в Риге, так было на протяжении многих лет в Израиле. Как-то он появился у нас в доме с рукописью своей книги. Тогда бы я не могла её прочесть: не хватало знаний иврита. Помню, что в ней были стихи Ури-Цви Гринберга и его собственные. Книга так и осталась в рукописи. Мордехай не успел её издать. Но я понимала, что она – ещё одна ступенька, ещё одна высота, на которую он поднялся. И не ошиблась. Быть может, когда книга всё-таки увидит свет, о ней напишут глубоко и серьёзно. Я же коснусь её сути, как она вырисовалась мне из рассказа Мирьям.

«Неожиданное начинается с названия книги, – говорит Мирьям. – ארבה גנים"" – «Арба Ганим» – «Четыре сада», но слово גן (сад) иגן  (ген) на иврите пишется и звучит одинаково."גן נעול" – «Замкнутый сад» – или же «Замкнутый ген» – так Мордехай назвал первую часть книги. И противоположна ей по мысли вторая часть – «Взломанный сад» или же «Взломанный ген». Подобным образом Мордехай обыгрывает две других части: «Райский сад» и «Эпоха сада».

Её слова неожиданно напомнили мне «Песнь Песней» царя Шломо: «Замкнутый сад – сестра моя, невеста, источник замкнутый, родник запечатанный». Они звучат как музыка, но ведь «Песнь Песней» не просто поэзия. Она написана на двух смысловых уровнях: материальном и духовном. Все происходящее в ней как бы относится к двум мирам: земному и небесному. Мордехай писал свою книгу, опираясь на кабалистическую символику. Избранность еврейского народа он объясняет особым геном, передававшимся от поколения к поколению.

Подобно историку, он должен был пройти со своим народом долгий путь, чтобы проследить его особые черты, проявившиеся независимо от того, где евреи находились: на родине или же в изгнании. Избранность еврейского народа Мордехай объясняет особым геном, передававшимся от поколения к поколению. Чтобы сберечь свою избранность, народ должен сохранить свои генетические особенности, не ассимилироваться. Это главная мысль книги, объединившей единым замыслом Тору и науку, философию и историю, искусство и культуру. Она анализирует прошлое, но взгляд её обращён в будущее.

Мордехая всегда отличала смелость мысли, его взгляды часто опережали время. И эти черты проявились в последнем большом и оригинальном его труде. Я представляю, что далеко не все разделили бы его взгляд.

…Трудно, почти невозможно, восполнить утраченное.

Жизнь продолжается, память всё дальше относит нас от того декабрьского дня, когда прогремели эти страшные выстрелы. И воспоминания о друге вызывают одновременно чувство боли и тепла. Какая-то часть его живёт в тебе, не уходит. Арье Годлин вспоминает, как после долгой разлуки, встретился с Мордехаем в 1979 году в Израиле на холмах Шомрона, почти возле Шхема, а вскоре поселение ликвидировали, и семья Лапид переехала в Кирьят Арба.

«Вы же знаете, Мордехай всегда генерировал идеи. Без этого его просто невозможно представить, – говорит Арье. – В какой-то момент он почувствовал себя вновь призванным. Он поставил своей целью доказать нашу еврейскую избранность с точки зрения генетики, и чтобы написать книгу-исследование, должен был глубоко изучать кабалу и генетику одновременно. Кабалу он учил ночью, в ешиве в Меарат-ха-Махпела по системе крупнейшего кабалиста двадцатого века, рава Иуды Лейба Ашлага».

Теперь я хорошо понимаю, почему Мордехай оставил работу инженера в военной промышленности и первое время, подобно профессору Тавгеру, работал сторожем на кладбище в Хевроне. Позже он занимался перевозкой детей, вёл экскурсии в Меарат-ха-Махпела, но всё подчинил учёбе в ешиве и работе над книгой.

Тогда многое в идеях Мордехая казалось Арье утопией, далеко не всё он принимал, не со всем соглашался, но прошло пятнадцать лет, генетика поражает нас своими достижениями. И Арье, мысленно возвращаясь к идеям друга, понимает, насколько глубоко он знал то, о чем писал.

Узнав, что Мордехай изучал кабалу, позвонила писателю Эли Люксембургу. Мой вопрос вызвал в нём глубокое волнение:

«Не было у меня более светлого, более прекрасного друга, чем Мордехай. Более духовного собеседника, чем он». И помолчав, Эли добавил на иврите: «Ядид нефеш». И два эти связанных вместе слова, сказанных когда-то кабалистом раби Элиазаром Азикри, стали выражением самой высокой дружбы, близости двух душ. Не случайно, после ешивы в Хевроне Мордехай продолжал изучать кабалу вместе с Эли в Старом городе Иерусалима. Они встречались в три часа ночи и расходились в семь утра, после утренней молитвы. Занятия кабалой вёл рав Авраам Брандвайн, отец которого был правой рукой рава Ашлага. Для каждого из них то были часы духовного возвышения, глубокого постижения еврейской мудрости. Говорит царь Давид в своих псалмах, что путь человека к истинной вере – это путешествие разума, интеллектуальный поиск. И просит он Бога «Раскрой глаза мои…» И в том же псалме: «Обдумывал я свои пути и направлял стопы к Твоим заповедям».(119:59) ) Прежде всего «обдумывал пути свои», и лишь потом «направлял стопы к Твоим заповедям…» «Книга "Арба ганим," – вспоминает Эли, – была философско-духовного плана и произвела на меня сильное впечатление. Несомненно, Мордехай был очень одарённым человеком».

Я слушаю Эли Люксембурга и невольно думаю о том, сколько талантов мы потеряли, сколько раз оказывались свидетелями чей-то гибели, чей-то оборванной жизни. Сыну Мордехая Шалому Лапиду исполнилось девятнадцать лет. Он учился в ешиве «Поневеж», его наставники отмечали в юноше необычные способности. Не могу забыть слова, которые когда-то сказал Мордехай: «Недостаточно выразить только боль. Должен быть протест. Протест я выразил кулаком, угрожающе воздетым над головой».

В тот вечер, когда террористы из автомата расстреливали еврейскую семью, убив Мордехая, Шалома и ранив троих младших детей, я была на экскурсии. Сообщение передали в последних известиях по телевизионной программе, и я услышала разговор двух пожилых женщин. В их словах не ощущалось ни сожаления, ни горечи, лишь досада. «Вечно он лез куда-то. Что его тянуло: Элькана, Кдумим, Шхем, Хеврон. Зачем раздражать арабов…»

И вдруг мне вспомнился разговор с моим московским родственником. Узнав, что мы уезжаем в Израиль, он сказал, не скрывая раздражения: «Вот из-за вас и нас не любят».

Да, Мирьям и Мордехай никогда не стремились к спокойной жизни. Они всегда были там, где все силы души напряжены, но зато дышишь полной грудью, как при сильном ветре. Он бьет тебя в грудь, мешает идти, а ты должен преодолеть его и продолжить свой путь…

«Себастия. Кадум. Элькана. Кдумим. Элон-Море…» Известная израильская журналистка перечислила вехи их пути и сделала вывод: «Эту смерть можно было предвидеть заранее».

Будто смерть – естественное наказание за право жить на своей земле. Ну а как те, которых убивали в центре Тель-Авива и Иерусалима, в Нетании, Ашкелоне… Их смерть тоже можно было предвидеть заранее?

А потом я сидела в палатке протеста рядом с осиротевшей семьёй, потерявшей отца и брата. И Мирьям говорила: «Нет у меня права на личный траур. Это не только мой муж и мой сын погибли. Не просто двое убитых. Эта смерть призывает нас остановиться и переосмыслить путь, которым мы идём…»

Её не услышали. Не хотели услышать… После гибели Мордехая и Шалома, осиротело ещё много израильских семей…

И стоя на могиле Мордехая, я думала о том, каким непростым путём он шёл к Хеврону. Чтобы учить здесь Тору, писать свою удивительную книгу, и остаться навсегда в самой большой близости к нашим праотцам, на маленьком еврейском кладбище среди тех, кто всеми корнями своей души был связан с этим городом… Для него, как и для них, Хеврон – его последнее восхождение.

Посвящая свой очерк Мордехаю Лапиду, погибшему в декабре 1993 года в акте террора вместе с девятнадцатилетним сыном Шаломом, не могу забыть ещё одну дату: декабрь, 1941 год – вторая акция по окончательному уничтожению латвийского еврейства. Многие годы своей жизни Мордехай посвятил борьбе за увековечивание памяти павших.


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 760




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer1/Alon1.php - to PDF file

Комментарии:

Фира Карасик
Пермь, Россия - at 2010-01-18 12:07:59 EDT
Замечательный очерк! Я думаю,что сила еврейского народа, его здоровая основа в таких людях, как Мордехай Лапид. А не в тех, кто не хочет раздражать арабов.Поэтому еврейский народ и вечен.
Lubov Gil
Beer Sheva, Israel - at 2010-01-14 08:15:30 EDT
Дорогая Лея! Ваш интереснейший рассказ о Мордехае Лапиде, замечательном человеке, израильтянине, всей душой преданном
своему народу и Стране, как нельзя более, актуален сегодня. Разделяю Вашу боль, такие люди, как Мордехай, должны
жить долго и счастливо, но, увы... ,Факелу не дали выполнить свою миссию до конца.
Спасибо! Любовь Гиль.