©"Заметки по еврейской истории"
ноябрь  2010 года

Петр Межирицкий

Сказание об Исааке

Глава из романа «У порога бессмертия», Москва-Иерусалим, 2006

Вознесение

С возвышенного этого места, как с уступа, окруженного горами, открывался вид на холмы и долины. И вот, все чудно менялось у Него перед глазами. Пребывая в приятном оцепенении, Он наблюдал перемены на лице Земли, быстробегущие, словно тени облаков в покадровой съемке. Свет перемежался тьмой, сумерки были кратки и трудно различимы. Цвета менялись заметнее. Зелень желтела и багровела, а белизна стойко держалась лишь на полюсах. Поколения чередовались соизмеримо смене цветов. Постройки сменяли одна другую, как машины на стоянке. Валились храмы, на их месте возникали лачуги, затем дома, вместо них небоскребы, и вдруг провалы, наполненные водой. Реки, устраиваясь поудобнее, елозили по лицу Земли и разве что не текли вспять. Но резко ломались контуры гор, моря рывком покрывали землю, новая суша дыбилась и, голая, выступала из-под воды в огне и дыме.

 

 

Ослепительные вспышки сменялись тьмой, не было в ней дыхания жизни. Потом контрасты дня и ночи делались отчетливее, но и в свете Солнца Он долго еще не мог уследить зарождения рукотворных перемен и видел то же: мелькание восходов и закатов, быструю, словно скатерти перестилали, смену цветов, хрупкое смещение горных торцов, поползновения рек и все ускоряющуюся перемену облика людей.

Поверх этого, не заслоняя, словно на прозрачной пленке, листались картинки. То ли они повторялись, то ли облик людей так был схож, что казались повторами, – улыбающиеся лица, прижатые щека к щеке и вглядывающиеся в Него в желании благословения. Потом Он видел те же лица обезображенными, тела искромсанными, и понимал, что люди прокляли Его в свой последний миг.

Вспомнилось посещение клеврета и клирика Антония в его усыпальнице в канун главного празднества года. Был вечер и лил дождь. Понурый кондотьер на промокшем коне, обвиснув в седле, не то чтобы стерег покой площади и темной громады собора, а, скорее, остерегал людей от иллюзии мнимого могущества и славы. А в соборе было светло, и толпы нарядно одетых прихожан истово, без толчеи обтекали беломраморный мезонин с гробницей и мощами святого, умиротворенные простором уходящего в безмерную высь свода, теплом, мерцанием свечей и сладкозвучием детского хора. В бело-красном великолепии собора Он глядел на это с украшенной пучками высоких подсвечников мраморной лестницы, величаво восходящей к витым колоннам балдахина, и читал невнятно облеченные в слова желания. Люди молили о личном благополучии и благодарили за сбывшиеся прошения. Молили о мире, ради которого пальцем не двинули даже в собственном доме, а если двинули, то не пальцем, а кулаком. Эти славословия ради привлечения Его внимания возбуждали стыд.

Стена гробницы на высоту, куда могла дотянуться людская рука, вся покрыта была дарами Антонию, имевшими адресатом, конечно же, Его. Конфеты, бантики, фантики, шоколадные батончики, цидулки, нацарапанные на клочках, выдранных из блокнотов или оторванных от квитанций… Фото... На одном новобрачные, сразу после венчания здесь, в соборе, были сняты у микролитражки, на которой уезжали в свадебное турне по Лазурному берегу. На другом они стояли над кучкой искореженного хлама целехонькие. Хлам был неузнаваем, но Он опознал то, что осталось от микролитражки после поцелуя с траком. Он припомнил обломки профессиональной памятью ученого-чудотворца. Та ситуация привлекла внимание контрастом яркого счастья и неминуемого несчастья. Редко удавалось реагировать на такое, но в том эпизоде досужий миг выдался в самый момент столкновения, когда молодожены, заболтавшись, заехали на влажном после дождя асфальте за осевую линию, а трак межконтинентальных перевозок тоже не вписался в поворот и крутанул их. Поправить что-то было невозможно, оставалось искривить пространство, и малого искривления хватило, чтобы швырнуть под колеса малютки, завертевшейся и выброшенной на встречную полосу, отвалившийся от нее же бампер, удар о который вернул ее на свою полосу. Хотя малютку били теперь машины обеих полос, они врезались спереди и сзади сидений, а вращение микролитражки совпадало с направлением ударов и тем их смягчало. Да, то была мастерская работа, учтены были деформации и пластические и упругие, и, хоть решать пришлось мгновенно, искривления никто не заметил. Об эпизоде и впрямь можно вспоминать не без удовлетворения.

Что стало с ними? Он скользнул по бесчисленным фото и нашел молодоженов постаревшими, сидящими друг против друга с застывшими жесткими лицами, – и дальше глядеть не стал, это был упрек, ведь браки совершаются на небесах, и, значит, Он опять не углядел. Мелькнула мысль: зря спас, не к добру, но, впрочем, быть может, дети…

 Изображения продолжали листаться, представляя ужасы, на которые не следовало глядеть, но веки Его не закрывались, и мелькавшее запечатлевалось: изумленные глаза убитых детей, распотрошенные женщины, в мясо забитые мужчины, грибы чудовищных взрывов, вспоротые коробки домов… Он слышал грохот рушащихся зданий, рев пожаров, скрежет металла и томился: на Него уповали и до самого конца не поняли, что обязаны были справляться сами, что Он занят главным – стабилизацией материи. Муки безумцев, не умеющих наслаждаться этим дивно обставленным для жизни миром, были болезненны, но сделать для них Он ничего уже не мог и глядел, желая смены зрелища, но понимая, что это неосуществимо…

Отец жил своей жизнью, мать своей, друг без друга они не могли, а отношения усложнялись. Мать знала уязвимые стороны отца и донимала его мелочами, в которые он не умел и не считал нужным вникать. Похоже, это стало главным ее развлечением – изводить его и показывать всем, прежде всего Исааку, кто здесь властвует. После девчонки-служанки она отправила к пастухам еще с дюжину девиц, мимоходом продала купцам самую яркую кралю и развлекалась брюзжаньем отца. Он замкнулся, молился, забросил дела, переложил их на Элиезера и вечерами препирался с ним в своем шатре.

Остаток времени он посвящал Исааку.

Отход отца от дел обрадовал мать. Уж такой это был повод для перемывания костей! Маленького Исаака она отправляла к отцу за ответом на любой вопрос. А теперь вовсе не отпускала его от себя. Отцу для бесед приходилось дожидаться ночи. Родители рвут меня на части, сказал он Ишмаэлу. Когда преуспеют, будь добр, прибери требуху, что останется от меня на поле брани.

Хлесткие реплики Сарры не истощались, но Авраам молчал, и ее усилия разбивались об это молчание. Исаак ужасался: что, если терпение отца иссякнет и он тоже пустится в обличения? Ведь были и фараон, и мелех Ави. Но от отца он, сын своей матери, не желал этого слышать. Эти опасения, впрочем, оказались напрасны, отец не нарушил молчания, а выпад Исаака, допущенный наедине по поводу затянувшегося девства, был пресечен жестким «Она родила тебя, помни!»

Конечно, Исаак не преминул вывернуть все наизнанку:

– При твоем могуществе тебе следовало родить меня самому, тогда я принадлежал бы тебе всецело.

Авраам ответил лишь гневным взглядом.

Теперь он представлял сыну былое в аспектах более взрослых. Снова возникла Халдея и повторился рассказ о бегстве из места, где семья не из последних была. Но мерзость идолов, искушавших людей гнусно-телесным, гнала вон из цветущего Ура, чтобы начать жизнь заново, по чистым установлениям.

Под мощной защитой Вавилона Ур не опасался военного нападения, не тратился на защиту, средства служили растленным усладам, и торговля ими стала предметом известности города. На весь свет славились блудники и блудницы Инанны-Aстарты, и стремились в Ур ненасытные – отведать и насытиться. Лучше наживаться на похоти, чем бороться с ней, ухмылялись жрецы. От каждой матроны требовалось раз в год отдаться первому пожелавшему за символическую сумму. Мириады символических сумм слагали не символические деньги. Вожделение преобразуется у нас в золото на храмовые нужды, бахвалились жрецы. Но золото не красило храмовые ступени, они мерзки были от похоти.

Еще хуже оргий было служение покойникам. Страх смерти урская знать одолевала диким буйством. За десять дюжин лет не изгладились из памяти Авраама проводы принцессы. В ритуале ее захоронения умертвили и уложили с покойницей придворных – юных прелестных дев, каждая составила бы счастье целой жизни и зачала здоровый род. Им давали яд, а тех, кто не желал пить, убивали деревянным молотом, они и ахнуть не успевали, но одна кроха застонала, и короткий этот стон остался в ушах на всю жизнь. A палачам хоть бы что, пировали и скакали как ни в чем ни бывало, зловонное их дыхание не сжигало им ноздри, грязная их кровь не разъедала им жилы, паскудные их взгляды не сшибали в полете птиц.

Приближался Саррин черед послужить богине, выйти на ступени с протянутой ладонью. Терах пришел с мздой к Смотрителю Ступеней, тот и слушать не стал: Сарра с ее красотой! Сарра, к коей свататься не смели! Ее девство оберегала лишь принадлежность к высокому роду, но теперь сластолюбцы дождались ее замужества. – Как, разве, опозоренная замужеством за братом, она не лишена чести служить своим телом народу, как не служат сестры-жены повелителя Ура? – Ничуть, сняты все ограничения, закон изменен, не исключено, что именно ради этого случая. О Сарре уже справляются принадлежащие к верхам, скрывающиеся под маской, меняющие голос, и он, Смотритель Ступеней, играть своей жизнью никакого желания не имеет.

Их вытянуло из места, слывшего надежнейшим, в самый канун выполнения Саррой долга бесчестия совсем по иной причине. (Исаак подумал: бегство изрядной издевкой обернулось над опасениями отца, если пришлось в скитаниях называться братом собственной жены...) Авраам не сумел убедить отца покинуть Ур и скорее готов был разделить участь семьи, нежели спасти лишь себя и Сарру. Однако, случилось так, что в день праздника Инанны услужение похоти перешло в мятеж, а там, вдруг решив освободиться, халдеи и вовсе разума лишились. Ур восстал на Вавилон. Город сразу же оказался оцеплен, но праздник разбушевался еще пуще. Все чуяли конец и спешили насладиться в открытую даже на крышах домов. A на храмовых ступенях такие водились хороводы, что стошнить могло мирянина с желудком и покрепче Авраамова. Площади заполнились готовыми на все мужчинами и женщинами, нагими, горланящими, обвешанными оружием, которым они не умели владеть. Терах заперся в доме, но, когда вавилоняне ворвались в город и праздничный галдеж сменился воплями, распахнул ворота, боясь оказаться лицом к лицу с озверевшими штурмующими солдатами. У входа поставили блюдо для скисания молока, на сей раз наполненное не содержимым коровьего вымени, а всеми ценностями, какие только были.

Упругой походкой вошел офицер с судейским жезлом, за ним семенящим церемониальным шагом вбежала фаланга воинов. Терах с домочадцами пали на колени и в знак повиновения простерли вверх ладони с растопыренными пальцами. По знаку офицера воины с обнаженными мечами встали над каждым и прикрылись щитами. Все покорно подставили шеи.

- Поднимись и назови себя, – велел Тераху офицер.

У него было матовое лицо и неподвижные светлые глаза. Терах с колен, кратко, дабы не раздражать, объяснил: он творит лики богов, а сыновья, советники по вопросам торговли, помогают негоциантам находить пути к дальним землям. Говоря, он глядел прямо и всем лицом и мягкой речью старался пробудить интерес в офицере. От воина со столь твердым подбородком и ясным взором можно было ждать спасения.

– Ты занят полезным, но Старая Вера важнее полезности, это знает люд попроще, о тебе и говорить нечего, – сказал офицер, потирая жезлом выдающийся подбородок. – Ты можешь быть шестьдесят раз прав, но Старая Вера правее торговли и ремесел, дружбы, родства и даже чудес. Во имя ее все ничтожны. Таково слово Великого Справедливого.

Терах распластался на земле. Да, Справедливый… Он знал цену Справедливому, но что оставалось делать? Я родич Справедливого, промямлил он, не поднимая головы, мне это известно, перебил офицер. Обезглавь меня, взмолился Терах, если считаешь виновным в непослушании Ура... Ур сам по себе, а в деле со Старой Верой и вы небезвинны, усмехнулся офицер.

От этой осведомленности Авраама обдало холодом. Тераха, видимо, тоже. Он приподнялся и, оставаясь на коленях, обратил на офицера расширенные ужасом глаза:

– Вот выкуп, проводи семью за стены, ибо вопли слышат уши мои, запах смерти ужасает ноздри мои, и страх за близких омрачает мне разум в последние миги жизни.

- Я, мои, мне... Что такое ты?! – мелодично и презрительно возразил офицер. – О тебе есть определение. Справедливый не свиреп, но цена должна быть уплачена. Подними всех.

Они встали. Офицер прошелся, вглядываясь в лица мужчин и минуя женщин, лишь перед Саррой дрогнули его тяжелые веки. Потом он долго стоял в мрачной задумчивости.

Это запечатлелось в Аврааме: опушенная мехом круглая шапка офицера, его панцирь и краги, шеренга воинов, обнесенный глинобитным забором квадрат двора, пыльный свет солнца, растрескавшаяся от зноя почва, журчание ручья там, где он ответвлялся от канала и втекал во двор сквозь отверстие в стене, тень серебристого масличного дерева, вопли, доносившиеся извне, и снование большеголовых муравьев, им было не до людей с их бедами, проходившими в ином времени и пространстве. Слепо взирали с полок на происходящее глиняные боги, рогатые и безрогие, выставленные на солнце перед обжигом и продажей. Ненависть к их численности ослепила Авраама. Кому из них молиться? Им, как и муравьям, тоже не было до людей никакого дела. Колотилось сердце, теснились видения того, что может произойти, и тут какой-то канал возник между ним и небом, нечто готовое принять его, не втянуть, но провести в иной мир тайным путем. Сон и явь пребывают иногда в опасном соседстве, но никогда явь не была в такой мере сном. Авраам почувствовал, что не божественное коснулось его, что он просто теряет рассудок.

Не упускать мысль, схватить ее за горло! Что они знают? О явлении Единого он сказал лишь Арану. Отец об этом не ведает, он скорбит, что сын не верит идолам. Но Справедливого идолы не тревожат. Он приверженец Старой Веры, воплощенной в Быке. Что дальше? Кто ответит кровью? Должен он вмешаться? Или напротив – не сметь вмешиваться?

Он успокоился вдруг, не успев ничего решить, и тут же понял, что Единый стоит на страже разума перед лицом самого ужасного. Боязнь безумия одолела страх смерти.

Воины с мечами застыли, вперясь взглядами каждый в свою жертву. Офицер двинул жезлом, малютка-воин сделал выпад, грациозный, как в танце, – и заговорил брат Aран скороговоркой, какой никогда не изъяснялся, но слова запутались, голос перешел в крик и сразу в визг, он понял, что не успевает, пытался помочь себе жестами, но руки уже не повиновались, ибо он обнаружил, что мертв...

...и глиняным идолом повалился, и лежит недвижно, и кровь его жадно впитывает сухая земля!..

Офицер кивнул, взял под мышку жезл, небрежно пнул в сторону Тераха сосуд с ценностями, слуги подняли тело брата, воины оцепили семью и вывели вон из города, полного воплей, дыма пожаров, запаха крови. Их изгнали.

Так начинался путь, и был он долог и непредуказан. И предками не был проложен, чтоб той же тропой вернуться. Куда? Никто их не ждал. Семья добралась до Харрана и застряла там. Терах внушал сыну веру в прежних богов. Авраам поверил бы, если бы боги указали путь. Он в ожидании знака потерял сон. Грядущее было темно, небеса глухи. Они показывали направления, но ничего не предлагали.

Выручало знание языков, Авраам перебивался маклерством. Письменность была общей, обязательства составлялись на любом наречии, имевшем деловое хождение. Но труд посредничества был суетлив. Авраам страдал. Еще больше страдала величавая Сарра. Но это было лучшее их время. Никогда они не были так близки, как в жестоком Харране, где ночами шептались о том, что предпринять. Авраам трудился от зари до зари, но доход был скуден. Таяло халдейское наследство. Брат Нахор тоже не находил занятия, но пророчил гибель Аврааму, если тот двинется с места. Авраам увещевал его: стены ловушка, а не укрытие. Все норы ловушки, причитал Нахор, но звери живут в норах, лишь царственные хищники бродят на воле.

Авраам принес жертвы прежним богам, их изображения еще имелись в доме. Боги молчали. Ожидание делалось невыносимым. И одной безлунной ночью, когда он полуспал на жестком ложе, с ним заговорила тьма: Не знаешь, что делать делай что-нибудь! Он поднял своих, повел в пестрый край малых владетелей, в Ханаан, там Единого не проповедовал, но веры не таил и упирал на то, что Единый не нуждается в человеческих жертвах.

Исааку, в ребяческую его пору, он давал самое общее представление о Безликом Предвечном. Безликость для многих оказалась непостижимой, а Исаак принял ее, как единственную возможность совмещения Предвечного с Мирозданием…

…Он отпил охлажденной воды из пористого сосуда и проглотил тремя малыми глотками. Заметил, что раскачивается в такт мыслям и усмехнулся…

Да, сыном ты был не самым удобным. Мышление, чересчур дисциплинированное, чтобы довериться интуиции, отцовской или своей, и четкость, с какой ты отделял этот прекрасный мир от восприятия его… Это пугало отца. Да и способность делать множество выводов из немногих фактов не радовала. В вере желательна большая доверчивость. Ты желал укрепления в вере, а отец усматривал в этом сомнение в ней.

Если честно – да, было время, хоть и краткое, когда ты и впрямь желал освобождения. Вера одна противостояла страшной силе животного инстинкта, и ты хотел ее одолеть, но не мог, не одолев отца, не став очевидно прав в своих доводах…

Обдумывая сказанное отцом и повелителем, заключаю, что Предвечное по отношению к нам остается посторонним, не так ли? Или Оно только внутри нас? (Было это в той же беседе или в иной – теперь уж не вспомнить. Бесед было много…) Н-нет, промедлил Авраам, не только... Тогда мы можем, подхватил ты, в числе имен, наречь Его Явлением, Отцом-Матерью Явлений, но по отношению к нам Оно остается внешним, иначе Их было бы столько же, сколько нас, что перечит качеству Единый в определении отца моего и господина...

Авраам сощурился. Поднял с земли камешек, повернул его. Камень похож был на маленькую скалу, халцедоновую, в коричневых полосах с одной стороны, в белых с другой.

– Если Предвечный и не заключен в нас, это не значит, что частицей Его не наделен каждый. – Повертел камешек перед твоими глазами. – Можешь ли со всей каверзностью своей создать нечто подобное?

– Ты уже предлагал это Зораиму, – возразил ты, и вдруг мысль отца дошла и потрясла: постигнув Предвечного, ты мог бы творить материю сам!

Не первопосвященному трактовать Единое! Не отцу, но и не тебе. Сподобились Его – ваша удача. А трактовка простых понятий - сложнейшая умственная работа. Понятию надлежит перейти к потомкам, стать их достоянием, пусть не ими добытым, но с детства усвоенным. Они додумают и истолкуют, таков установленный порядок!

В который раз думаешь об этом – и отказываешься принять… Уже тогда догадывался, что растолковать можно не все, что отец понимает больше, чем способен объяснить. А остановиться не мог. И ему некуда было деться от твоих доводов. Твоей трактовки он не опроверг, хоть видел жутковатое следствие: многообразное толкование Единого, вплоть до кроваворотого бога... Видел, а разбить не мог, его сила была в интуитивности. Но и ты доводов отца не осилил. Предложение создать камень произвело впечатление столь сильное, что вера в Единого словно оперлась на этот камень, и к диспутам о сущности Единого ты не возвращался.

По прошествии нескольких дней возникло смутное чувство, что – отдельно от отца – удалось сделать шажок к истине. А по прошествии десятилетий понял, что гигантский шаг сделан был отцом, будто и не заметившим этого...

***

Размышления о вере все же не прекратились. В рассказе отца об исходе почему-то запомнились муравьи, сновавшие по своим делам в своем муравьином времени. Знает ли муравей смерть? Таскает же он трупы сородичей, не может не чуять в них прекращения жизни. И тогда верует, почему нет? Почему любому животному не познать Предвечное? Растению, не обремененному заботами людей (и муравьев!), дереву-долгожителю, взирающему на суету людей (и муравьев!) под светилами и в тихом существовании вбирающему неизреченное словами послание неба?

Авраам возмутился. Нет Бога вне человека, как вне Слова нет истины… (Ой ли? Возражать он, конечно, не стал…) …одно следует из другого, но доказуемо не словами, избави нас от доказательства, то будет Последнее Слово. Постижение дается раздумьем. В нем – мудрость терпения. Созерцание слова позволяет в конце концов проникнуться им.

Сколько живут муравьи? Не знаю, буркнул Авраам, самцы не более года, ну и что? Значит, размышлял Исаак, всю жизнь они видят, что двигаем предметы, неохватные их глазом, и возможно, полагают нас ответственными за погоду и небесные циклы. Не считают ли они нас богами? Видишь, обрадовался Авраам, ты сам приходишь к верному выводу! Могущество, даже олицетворенное, еще не есть божество! Горы и пустыня тоже сопровождают нас всю жизнь, но мы их не обожествляем!

Вопрос о несущественности заблуждений верующих муравьев отец опустил, а Исаак, памятуя вспышку после суда, не стал упорствовать…

Отношения между родителями изменились, опять не к лучшему. Отец и последнюю наложницу отослал. На мать эта жертва впечатления, конечно, не произвела, но отца ожесточила. Эта уступка привела к тому, что характерную для него суровость он стал проявлять и с матерью. Мать от этого шалела. Ей уже мало было поносить Авраама в присутствии Исаака. Ей хотелось теперь делать это при всех. Отец отмалчивался. Чувство меры в таких случаях изменяет нападающему, и однажды за трапезой Сарра переступила предел.

– Что супруг-повелитель мой невесел? Нет молодых телиц вокруг? – Исаак, оглохший от страха, ждал, уставясь на отца. Мать, не шевельнув головой, обвела взглядом замерших слушательниц, служанок, что смолоду были подружками. Ее любимица, коротконогая, седая и брившая усы Хамил всплеснула руками, но мать было не остановить. – Но старые доступны. Мигни – велю избранной лечь с тобой!

Отец поднял голову от еды и молча дослушал выпад. Оглядел служанок. Каждая съеживалась под его взглядом, и каждой он кивал согласно. Наверное, матери хватило бы и этого, но отец, как и мать, не привык довольствоваться малым:

– На что мне и молодые, коль соблаговолила бы ложиться со мной та, которой домогаюсь всю жизнь…

Ничто не могло разъярить мать больше этого. Когда отец начал говорить, она застыла в насмешливом внимании, потом издала звериный рев и, не прекращая его, стала швырять в отца стоявшие перед ней блюда с едой. Служанки раскудахтались и замахали опахалами. Отец вышел. Исаак стоял там, где застало его происшедшее, пока Хамил не вытолкала его вон.

Следующий день запомнился на всю жизнь, весь день, с утра до утра и далее три дня и три ночи…

Мать, встав ото сна, взялась распекать слуг, ткачих, прях, мукомолов, гончаров. Всех вызывала и песочила, а к вечеру кликнула отца и стала пенять на распущенность людей. Отец, давно безгрешный, давно не покидавший круга шатров, слушал терпеливо, а, выслушав, предложил удалить к стадам нерадивых и призвать новых, кого Сарра пожелает. Она с коварной улыбкой пожелала тех троих, что принесли благовест о рождении сына. Отец налился кровью:

– Снова то же?! Ты смеялась, когда Владыка предрек у нас, старых, рождение сына!

– Как не смеяться над грязными пастухами?! Ты подослал их. Хотел внушить мне веру в небывалое и оправдать посягательство на меня. Но вера делает дело и без владыки.

– Те трое были в одеждах невиданной белизны! То был Он, ты это знаешь! Для Него нет невозможного!

– Ха-ха! – заливалась Сарра. – Трое грязных владык!

Она злила отца, он это знал, но не мог не злиться. Задето было самое для него главное.

Исаак надеялся, что наступившая ночь остудит страсти.

Перед сном отец позвал его. В душной тьме Авраамова лица было не разглядеть. Он коротко спросил:

– Разделяешь мнение матери? – Исаак замешкался и свое Нннет! произнес после паузы. – Ступай! – сухо велел отец.

Всю ночь он молился под открытым небом. Овцы на пастбище вторили ему тенористым блеянием. Солнце встало, а он усердствовал, вызывая едкие замечания Сарры и боязливые ухмылки прислужниц. Сарра велела привязать перед шатром козла, и прислужницы едва сдерживали смешки, слыша, как Авраам и козел перекрикивают друг друга. За полдень Авраам поднялся, поцеловал козла в морду, напоил его и затворился у себя. Смех в шатре у Сарры утих, тишина прерывалась лишь богохульными возгласами госпожи, на них не смели отзываться. В шатер Авраама без зова, словно их тянули невидимые нити, стали приходить люди, одни прибывали, другие убывали, тяжесть нависла, и даже Сарра забылась в мрачной дремоте…

Под утро отец поднял Исаака, знаком велел молчать, они тихо вышли и двинулись в свежем тумане, глушившем шаги, в сопровождении небольшого отряда. Эли не было с ними. Исаак, идя рядом с отцом, сидевшем на ослице, чувствовал в нем непонятную ярость и пытался разгадать причину. В который раз повторялся рассказ о выходе из Халдеи, о ее развращенности, соразмерной постройкам – Белому Дворцу и зиккурату, – о пути в Харран, об опасных скитаниях, о знаках Единого и Его явлении.

Прозвучало и то, чего прежде отец не касался – рассказ о кончине его отца, Тераха. Авраам все же уговорил брата Нахора двинуться на поиски в сторону заката. Но не прошло и двух дней, как их догнал раб-скороход с известием о нездоровье отца. Они пустились в обратный путь, на берегу реки застигнуты были ливнем, и перевозчики ни за какую плату не брались их переправить. До Харрана добрались лишь на третий день и застали отца теплым, но бездыханным. Мать в тихой печали известила, что в самый день кончины отец с утра сидел с нею, беседовал, поглядывал на солнце, потом сказал, что не может больше, посылает сынам благословение, обнял ее, ушел в свою каморку, лег, повернулся к стене и испустил дух…

Взошло солнце, и стало видно, как возбужден Авраам. Глаза наполнялись слезами, он сморкался, но не умолкал, словно беседа была частью ритуала, и тут Исаак догадался, куда они следуют. Вся эта болтовня, сказал он себе, есть забота о сохранении твоего разума. Ты не наложишь рук на себя. Их наложит отец. Сбылось! Вот к чему посвящение. Вот разгадка того, почему отец, вечно перечащий матери, в этом был с нею заодно: жертве пристала девственность.

Неужели это вызвано матерью, ее сеющими сомнение словами? Или его нерешительным Нннет? Или всем вместе? Его нетвердостью в Едином? Дерзкими вопросами? Ну, и как оно теперь? Как лучше умереть – веря или не веря?

А мать и не подозревает ни о чем...

Умереть – это просто. Отвернуться и расслабиться. Как дед. Завет состоялся на условии: Он не нуждается в людских жертвах. Но если неизбежно преступить Зло на пути к Добру, пусть то и другое свершатся одновременно. Кровь пресуществится в дачу Предвечному в тот же миг!

Надо отдать должное себе, прежнему: остался спокоен даже после вопроса об агнце и ответа – Он усмотрит себе агнца, – который все разъяснил. Ты продолжал вдумчивую беседу, обсуждая предметы, интерес к которым одолевал ужас предстоящего. А когда умолкал, слушая монологи отца, то думал:

Покорность! Сопротивление продлевает боль, а не жизнь. Слушать и подавать реплики. Если знамение было, отец, уклоняясь, лишается Бога, в котором будет помянут. Не уклоняясь, лишается поминателя. Приношение первенцев – мерзость не новая. Завет заключен на условии? Что ж, оно изменилось. Кто проникнет в замысел Его… Правда, что за сделка, если условия меняются? К чему величавые имена отцу и матери? К чему чудо позднего зачатия? Тем дано знать, что дитя не принадлежит родителям? Одарить за пределом способности к деторождению и отнять – не жестоко ли? Как отличить Его милость от гнева? Но какова вера отца, если ради нее он идет на такое?!.. пренебрегая тем, что станет с матерью, когда она узнает!..

Он замотал головой и обратился в слух. Авраам бубнил то же: послушание – удел посвященных, колебаться не дано, мрачен ты или весел – делай свое дело и уповай на Него, Он усматривает немыслимое и свершает невозможное, Он знает сокрытое от глаз, растворенное в небытии, вызывает оттуда по усмотрению Своему, а кажущийся конец лишь начало...

К месту пришли на третий день и расположились на ночь. Поросшие жасмином и кипарисами холмы источали аромат. Стало жаль, что он не жил здесь и не надышался воздухом этих мест. Утомленный, он уснул, не молясь. Утром отец, не евши, не пивши, молча взвалил на него вязанку дров. Выглядел он так, словно не ложился. Исаак сказал, что слугам и ослам надо бы перейти в тень ввиду предстоящего им долгого ожидания, и Авраам велел передвинуть стоянку.

Поднимаясь по заросшему терновником склону, Исаак почуял там воду. С вершины открывался вид на Шалаим и окружающие холмы. Простор приглашал к полету. Все было словно нарочно устроено для того, чтобы каждый мирно молился своему элохиму. Но неведомым образом чудилось, что именно в этом эдеме Единое заложило самую страшную свою жертву.

Они соорудили алтарь из плоских камней, которые, видно, собрались здесь, на вершине, с какой-то своей целью. Авраам лишь делал вид, что сооружает, он тянул время. Но теперь уже Исаак спешил и работал истово. Немало ночей провел он, воображая утрату родителей и жизнь без них. И сложил молитву к Предвечному с просьбой прибрать его первым, чтобы не узнать этого горя. Так не уклоняться же от того, о чем так молил!

Правда, виделось это поступком. А стать агнцем...

Алтарь был устроен, хворост готов к возжиганию, и Исаак сказал: «Вот я, господин мой...»

A взглядом добавил: «... в назидание или всерьез».

Несчетными мольбами выпросил я тебя у Единого ради себя и матери твоей, возопил Авраам, а наипаче ради предначертания, определенного Им ради исправления мира, ибо криводушны люди, не верны ни друг другу, ни Ему... Уймись, отец, прервал Исаак, не то рука твоя дрогнет и сделает мне больно. Ты назначен был основать род ответственных, понизил голос Авраам, и назвать тех, кто к общим делам относиться станет, словно к собственным, не погрузится в трусливую скорбь перед лицом камней небесных, но будет сопротивляться до конца и не отведет глаз в последний миг. Передать веру – было твое назначение. Но неисповедимы пути Его, Он возжелал тебя во искупление мерзостей мирских. Буйства не остановить увещеваниями, агнец нужен, страшная жертва, чтоб люди ужаснулись делам своим. Ты Его волею рожден, Он и отнимает. И не болезнью в младенчестве, снова взвился отец, не охотой или опасными играми в юности, но в возмужании, когда время пришло тебе самому обзаводиться сынами!

Жалоба так явно перелагала ответственность на Единого, что опрокинула благие намерения Исаака. Трепет коснулся его. Вот последняя возможность вставить слово. Какое? Уверен ли ты, что страшная твоя жертва во благо? Подумал ли о матери моей, которую, говоришь, любишь? Да как поднимется твоя рука? Все бесполезно: он уверен, он подумал, рука поднимется.

– А могло сообщение придти не тому, кому послано?

– Что? – изумленно переспросил Авраам, но Исаак уже взял себя в руки и сказал, как после разбора свары о колодце:

– Ничего, отец, я пошутил.

И даже улыбнулся.

Улыбка разъярила Авраама. То ли святотатство сына дошло до него, то ли взбесило, что и тут сын балагурит. Глаза его опасно блеснули, он воздел руки к безмятежно сияющему небу.

Что ж, может, не внятен мне Голос, может, Он примет любого из нас. Мне уйти в радость, сохранив тебя для назначения. Вознеси меня, исполни Его волю!

Твой разум замутнен предстоящим, перебил Исаак с хорошо скрытой досадой, я горд Его выбором, это не стало неожиданностью. Предвечное не мне являлось, но господину моему, с ним говорило лицом к лицу, выбор жертвы лишь подтверждает внятность гласа, зачем же обесценивать дар, давая не то, что просимо? Да если бы и не так… Любовь между нами важнее истины. Забудь мои каверзы. Бытие наше беззащитно пред водами и камнями небесными, а неуязвимо лишь бытие Единого и то, что Оно есть Сущее. Если бы я и не уверовал в Него с той силой, с какой надлежит, то не может быть явлено доказательства Его бытия более надежного, нежели твоя готовность на такое. Наверное, и Предвечному жертва нелегка, в благовесте, посланном матери, было Его дуновение, стало быть, в известной мере, Он считает меня и своим сыном… Вот, не страшусь, иду к Нему. Да свершится!

– Молись, – с перекошенным лицом сказал Авраам.

Шма, Гавайе! – На пороге божественности Исаак утратил и страх, и повиновение. Благословляя, он коснулся темени отца, что и вовсе было кощунством. Но лег на жертвенник сам. Авраам стянул ему руки и ноги и завязал глаза.

«Предвечное да позаботится о матери моей, дабы не узнала о происшедшем. Aминь».

Хворост алтаря пухом не был. Да и узкие ремни врезались глубоко. Если это игра, уныло думал Исаак, то очень уж отец увлекся. Пожалуй, впрямь прирежет. Я зарвался. Но ведь никогда и ни в чем нельзя быть уверенным!

Бесформенный ужас, какого он в жизни не ведал, обрушился на него и отнял чувства. Он вспомнил, что и жена и дети в мире, в каком он живет, есть простая собственность главы семьи, притом, даже больше, чем рабы и слуги – – – как земли и источники, как тельцы и овны. Их продают, дарят и меняют. Их сводят, как делал со своими детьми дед Нахор. Предлагают в подмену, как сделал Лот со своими девами-дочерьми, полагая это достойным для защиты посланцев Единого. А если второпях, по дороге к жертвеннику, позабыл захватить агнца, можно откупиться сыном…

В этот миг все, что казалось мерой воспитания в Едином, предстало низвержением в перечеркнутую молниями тьму после привычного – вжик! – реза по его горлу умелой рукой отца, заботливого в вознесении жертвы наименее болезненным для нее образом. Ну, и что, если без боли? Пусть осталась бы боль! А иначе – что? Миг – и он перестанет быть? Совсем-совсем?

– Скорее! – теряя разум и ужасаясь этого, завопил он.

- Потерпи! – прикрикнул отец. Он медлил, что-то у него не ладилось.

Руки онемели, зато ноги причиняли страшную боль. Если сон, от такой боли я бы проснулся, подумал он, и от усилия проснуться лицо его с завязанными глазами перекосила гримаса, ее Авраам снова принял за усмешку. От этой второй усмешки его передернуло всего. Раз жертва отдается так легко, это не жертва! Занятый своим, он не вникал в состояние сына. Ему казалось, что Исаак не принимает происходящего всерьез или даже верит, что из рук одного отца переходит в руки другого. Он сбросил накидку и кинулся прочь, топоча.

Почти неотличимый от человеческого раздался крик. Потерянный, с завязанными глазами, Исаак решил, что его горло перерезано, вернуть ничего нельзя. Но услышал блеянье агнца и сопение Авраама и понял, что Единый не опоздал. Да, он испытал облегчение, хотя больше думал о том, что отец сперва будет крутить агнцем над собой, представляя Единому качественность замены, а он в это время будет мучиться болью...

О чуде подмены Авраам рассказывал многократно всю оставшуюся жизнь. Но от первой возможности его отделяло объяснение с обезумевшей Саррой.

Выдели нам имущество, мы будем жить одни!

Это сказано было еще грозно-улыбчиво-кротко. Но страшен был тихий голос на грани истерики и это лицо с искаженными мышцами рта, щек, лба, шеи. Оно подавляло рвущиеся из горла нечеловеческие звуки. Авраам мягкой речью старался предотвратить назревающую истерику.

– Сарра, без мужчины в доме среди этих племен и ты, и все имущество тут же станете добычей...

– А-а, без мужчины-ы-ы?! – Язвительная улыбка боролась с гримасой ненависти, руки прижаты были к груди, пальцы вмялись в плоть. – Сын больше мужчина, чем ты! Ты господин, мы имущество, разве нет? Твой владыка непредсказуем и безумен, а твое повиновение делает нас предметами твоих с ним игр. Ты перережешь нам глотки в любой миг, лишь повелит тебе голос. Так обзаводись юными женами, новыми детьми, ты же в цвете своем, и уж с ними поступай, как тебе угодно.

– Поразмыслю, – молвил Авраам так тихо, чтобы угроза не проступила в голосе.

В тот же день, желая сумятицей переезда ослабить впечатление от происшедшего, он собрал кочевье и вместе с рабами и скотом двинулся в Хеброн, услав вперед Сарру с охраной.

***

В Хеброне Сарра слегла, и эта болезнь была подлинной. Она вошла еще у южной стоянки, с возвращением мужа и сына, со всем этим тимпанным гамом, с чопорным гудением шофаров, со славословиями Единому по поводу некоего чуда, сразу объяснившего ей причину всеобщего ликования. Тогда на большую ссору сил не нашлось ни у истощенного походом Авраама, ни у истерзанной многодневной неизвестностью Сарры, и все свелось к краткой стычке.

В Хеброне Сарра затворилась, не желая слышать о чуде.

Авраам слонялся по округе, знакомясь, посредничая – и все это была видимость. Чудеса не дешевы, в семь дней утеряно было то, на приобретение чего ушли годы. Собственная дерзость потрясла Авраама, теперь он не мог понять, как решился на это. Ему не хватало не столько даже советов жены, без которых, правда, он не принимал важных решений, сколько ее причастности – сути всякой близости. Он смалодушничал в склоке о спорном участке и заключил не самые удачные из своих сделок.

В день Иштар он приволокся в рубище к шатру, сел у входа и, в ужасе от содеянного, долго созерцал бешено вертящийся свод небес со звездной пылью и светилами. Вечер был прохладным, и полог был завешен. От шатра шел запах давнего жилья – застойный, грязноватый уют. Мохнатые звезды излучали свое бесконечное послание, Авраам уже не пытался его понять и благодарил Единого за возвращение с Горы, за знак, указывающий на Исаака и назначающий к миссии, за усмотрение его, малого, за дарованную милость. Направляя молитву Единому, Авраам старался отодвинуть отца, но образ отца заслонял Безликого. В такой борьбе Авраам вознес моление о мире, о продлении дней Сарры, о благоденствии Ишмаэла. Потом заговорил, обратясь к пологу, – о предначертании, о могучем характере Сарры, о неизбывности чувства... Говорил все громче, но полог не поднялся.

Утром Эли, единственный, кто смел перечить госпоже, втащил Авраама в шатер и дерзко сообщил Сарре, что глупый его господин шестой день держит сухой пост. Исааку, некстати вошедшему к матери справиться о ее здоровье, она велела уйти. Ушел и разгневанный Эли. Тут Сарра завопила, не сдерживаясь. Слуги скрылись, страшась стать свидетелями унижения господина.

– Кто тебе сказал, что сын – твой? Ты вынашивал его в чреве, истонченном годами? Ты ведал смертную изжогу? Тебя томил страх ожидания? Тебя разрывал идущий к жизни младенец? Как ты решил, что это твое?

– Он не мой и не твой, он дитя Предвечного, – ввернул было Авраам, намекая на чудо зачатия, но тут такое излилось, такое ему припомнилось!.. О настоящем и вовсе было сказано, что она не признает его ни братом, ни мужем, нет доверия, он жаждет ее смерти, чтобы предаться похоти, от которой якобы бежал из Халдеи. Ложь! Похоть бежала с ним в обнимку, чтобы плодить с рабынями детей, которые, как он надеется, заменят Исаака, потому и готов жертвовать ее сыном, он папаше наименее ценен, как тут не щегольнуть перед Единым!

Рабыни облагодетельствованы здоровым потомством, возражал Авраам. Он, избегая привязанности, старался ни к одной не входить повторно. А что остается отвергнутому? Вот, она перевирает прожитую жизнь, делая вид, будто не знает, что она и есть единственная его любовь и мука... (Ха-ха! – каркнула Сарра). Хоть бы пожалела... что, впрочем, сделала однажды, вручив свою наперсницу Aгарь, а он сполна расплатился за доверчивость. Но довольно жалости, за которой следуют упреки. Пусть на пути их встанет незнание.

- Ха-ха! - вопила Сарра. - Незнание! Нет непочатой девы в округе, и незачем спрашивать, кто почал их всех!

- Ты веришь, - гремел уже и Авраам, - болтовне тех, кто мечтает переспать со мной, чтобы приписать мне отцовство! Тебе лишь бы убедить всех, что достоинства, снискавшие мне уважение...

– Достоинства?! – вопила Сарра. – У тебя?? Смотрите, уважение! Уважения желает! Это моя воля, мои советы, мудрость, терпение, отвага создали нам все, чем владеем! Ты был ничтожеством, и ты им остался! Пожиратель девственниц, урский распутник!

- Конечно, можно звать меня и распутником после моих униженных домогательств, – с грозной улыбкой произнес Авраам, но довод, лишь начатый, пришелся Сарре совсем уж невтерпеж, и началось такое!.. Исааку, даже при том, что он был на своей половине и матери не видел, от ее крика сжало голову, по телу прошел озноб, на лбу выступил холодный пот. Мать колотилась, вроде самого неистового пилигрима, и изливала слова, о которых Исаак даже не думал, что она их знает. В этом кровь леденящем визге он разобрал не все, но и это было слишком, и этого он не желал разбирать - - -

- Да будь ты проклят, чтоб ты сдох, как ты посмел, уйди с глаз, противно глядеть, не могу тебя видеть!

Тут, раскачавшись, Авраам ударился головой о стойку шатра и лишился, наконец, чувств.

***

Матери стало хуже. Вспышки не облегчали ее, этому она не научилась.

– Удали всех, – велела она Исааку душным утром.

Рабыни, повинуясь его знаку, вышли.

Отца не было. Его позвал властитель, коим пренебрегать не стоило. Авраам пренебрег. Зарылся в Слове и копался там, пока мать не вызвала его. (Ей, конечно, все донесли). Сквозь полог, сухо и угрюмо, велела ехать. С большими хозяевами не шутят, не то, чего доброго, это скажется на Исааке.

До отъезда отца мать не поднималась с ложа. Едва он убыл, встала и повелевала, словно тяжесть сняли с плеч. И вдруг слегла и ударилась в воспоминания, которые не тревожили, пока она не стала подробно описывать, как отец умащал ее. Перечисляла травы, из которых он готовил настойки на масле и уксусе, и все его заботливые касания. Не могло быть речи о том, чтобы в отсутствие отца процедуры выполнял он. Значит, мать наставляла его в заботе о будущей жене.

Волосы ее оставались густыми, расчесывать самой было не по силам, касания служанок раздражали, она обрезала их, и лицо оказалось теперь в голубоватом ореоле. Расчесывание волос сменилось перебиранием бус. Легкие камни цвета масла, что она носила на шее, дарили ее последней милостью - ласковым касанием.

Два дня она не ела, потом уступила сыну. Зубов у нее почти не осталось, лишь пожелтевшие клыки выступали поверх усталых губ. Исаака изумляло, что при ее возрасте и при том, что мать не ест, дыхание ее не пахнет дурно, как у иных людей, даже молодых и здоровых. Он размолол в каменной чаше зерно, сварил кашицу, сел кормить мать, но голова ее стала клониться, глаза потускнели, лицо онемело... Исаак закричал: «Я послал за отцом!» Мать встрепенулась, но так слабо! Лицо ее, хоть ничто в нем не шелохнулось, выразило невероятное усилие, он никогда не видел такого. Рабы перекатывают глыбы, но гримасы их выражают напряжение жизни. А усилие матери было то, о чем нет понятия, это было из иного мира, мать уже вступила в него – и с натугой, ради него, отшатнулась. (Конечно, она знала, что он лжет. Мог ли он сметь послать за отцом?! Мог ли хотя бы помыслить об этом?!) Кашицу она вяло, в несколько приемов, вытолкнула языком в его ладонь.

Больше он не решался ее кормить. Мать лежала тихо, дышала трудно, глазницы потемнели и запали.

Ночь прошла в метании и стонах. Поутру Сарра отрывисто пересказывала видения. В одном кровь, в другом она на ходу выпадала из повозки, а он удалялся, не слыша ее крика и не видя, как отчаянно она машет.

Поднялась сама, но лишь затем, чтобы надеть наряд цвета, что синее синего. Попила, легла, веки опустились, рот приоткрылся, она задремала.

***

– А, Aгарь!.. – Открыв глаза, продолжала, словно разговор не прерывался. – Знай она место, разве я не была бы милостива к ней... Тебе следует запомнить...

– Моя любимая мама, ты ведь не умираешь, – перебил он и не совладал с дрожью, произнеся страшное слово.

– Ох, оставь! – кисло сказала она. – Есть вещи, которые надо знать, чтобы не повторять родительских ошибок.

– Вы не ошибались. А если ошибались, то и мне этого не избежать, это присуще жизни.

Сарра усмехнулась.

– Усади меня… Обожаемые сыночки – нелюбимые мужья. А любимые мужья перестают быть сыночками…

(Что и творится с Эсавом! Поспешил стать любимым мужем – и превратился в нелюбимого сына. Отношение Ривки к мальчишкам было равным. То, что Эсав похож не на нее, а на бабушку, ее не раздражало. Но когда он явил мужские свои запросы…)

– …Не волнуйся так, проживи с мое, каждому свое время. Хочу умереть до того, как у тебя появятся дети, и ты вслед за ребенком назовешь другую женщину мама. Проводи меня и будь счастлив, спокоен и чист. Женщина любит посвященного всецело. А женись ты при моей жизни – мы рвали бы тебя на части. Каждая норовила бы отхватить больше. Такова сучья наша порода, не способны мы делить. Ты сын своего отца, с пути тебя не сбить, твоя верность Единому выживет. Но выживай сам!

Она обмякла, а он замер в мрачном озарении: способность к любви и ненависти у каждого своя! Кто зорче, кто чутче. Кто равно способен к любви и ненависти. Кто силен в ненависти, слаб в любви... в сластолюбии… в долге... в самовлюбленности... Один толстокож, в другом чужая боль вызывает судорогу под коленками... Отец гигант любви. Мать... Он замотал головой, но не смог отстранить мысль: ей некуда было деться, как любой, даже самой красивой, даже прекрасной настолько, что к ней и свататься не смели...

***

– Мама! – Ее глаза, прозрачные, как никогда прежде, раскрылись и глядели на него с тихим восторгом. – Единый не осерчал на отца, когда он выгораживал Содом и Гоморру, почему же разгневался на тебя? Ты смеялась не вслух! Если Единый ведает мысли, значит, они равны делам?

- А?.. Красавчик мой, я снова видела тебя малюткой с таким вот носиком и золотыми кудрями. Всех забавляли твои уши. Но головочка выросла, уши как уши. Видела тебя мальчиком с пытливым взглядом. Теперь ты с морщинками на лбу. Помни, лицо у тебя… На нем все видно. Время исчисляешь... Зачем? Все равно, что воду, не назначенную для полива.

Именно. Никчемное это дело – исчисление падающей с неба воды – давно стало главным занятием. Ставил блюда, одно в тень, другое на солнце, наполнял и отмечал, как быстро вода исчезает. Пустые блюда ставил для замера дождей. Учился измерять длины, площади, углы. Сравнивал рельеф и осадки, прикидывал, сколько влаги испаряется, сколько возвращается в море, где остальная. Прибор для измерения времени мастерил при ней, это она видела. Водяной часомер раздражал ее звуком, а его тем, что воду приходилось переливать из нижнего сосуда в верхний. На бронзовой нити подвесил в своде шатра каменный шар, но придумать устройство для счета качаний не сумел. Зато обнаружил удивительное свойство шара – поворачивать плоскость качаний. Если запускал его так, чтобы качания не задевали входящих, то за полный оборот солнца шар все равно однажды качался во вход. Снял устройство – мать запротестовала, качание успокаивало ее. Он подумал: не отвести ли шатер для этого упрямца да и заняться им всерьез? И отверг намерение: шатер с качающимся шаром мог вызвать в трибе мысль о том, что это олицетворение Единого.

Но опыты с водой он устраивал далеко от шатров, о них мать не знала. Как догадалась? Уплывает она, уплывает. От этой мысли захотелось исчезнуть. Если сон, прервать его. Если не сон, прекратить жизнь.

И мигом все стало ненастоящим, а он словно ушел из тела. Тело повиновалось, но он не был в нем. Стал царапать руки, бедра, но чувствовал касание, не боль. В страхе, притупленном, как и осязание, вышел вон из шатра, увидел себя словно со стороны и испугался, не стал глядеть.

Стоял один из тех дней начала лета, когда дуновение пустыни несет мельчайшую пыль. Ветер охватил его, стянул кожу, но и это было словно не с ним. Мутное небо нехорошо блестело, мутное солнце жгло. Живое попряталось. В этом безлюдье казалось, что жизнь вокруг прекратилась, и в тело возвращаться незачем. Словно пойманный зверь, колотился под ветром полог шатра, он закрепил полотнище, проверяя, владеет ли телом. Это не успокоило, но онемение стало отходить, медленно и странно.

Он зашептал:

Обладающее Мирозданием, Единое, Всемогущее, Предвечное, Всеприсутствующее, прости, что солгал матери моей. Да будет на все воля Твоя, но выполни это, обрати ложь в правду. Пусть отец вернется сейчас. Знаю, что невозможно, но сделай. Молю Тебя, чтобы отец вернулся безотлагательно, немедленно, сейчас. Не ради меня, ради матери моей и Твоего в ней участия. Да будет на все воля Твоя, Царствующее над миром, но сделай так. Сделай, чтобы отец застал мать живой. Сделай это, и я раб Твой до конца своих дней. Да будет все так, как Ты, Повелевающее временами, пожелаешь. Aминь.

За отцом он все же послал. Посмел, выхода не было. Понял, что пора. Но лишь после того, как выкрикнул это матери. А туда пути семь дней в один конец. И что же, если Предвечное выполнит несусветное это пожелание, он даже этого не зачтет в откровение? не выделит чуда в суете жизни? не вспомнит милости, как бывало уже не раз, когда просил свершений куда более вероятных?

Тут он ощутил как бы касание, словно нечто уловило его покаянную мысль и поощрительно, против ветра, шевельнуло волосы над ухом этаким посулом прощения. Ущипнул себя. Теперь стало больно.

Служанки затаились за перегородкой у входа. Старая Хамил схватила его за руку. Он лишь головой помотал.

Мать дышала часто, на лице усталость и тоска. Он взял ее ладонь.

– Aга-а-арь... – простонала она и заметалась. – Я сама... одарила... заклятых врагов создала... я! О элохимы! Единый! Кого просить?..

– Мы друзья. – Он гладил ее руку. – Мы братья.

– Ммм... Что ты знаешь о братской вражде...

Она притихла, ладонь подергивалась в руке Исаака.

Откуда ей знать о братской вражде? Было такое в ее роду? Так много она таила – и так мало поведала... (Это пришло позже. Тогда он удивлен был тем, что мать впервые не отвергла братства). Не тот был случай, но и тогда не пришло в голову: если оправится, расспросить о прошлом! Позднее прозрение, запоздалое сожаление....

Время шло. В полумгле шатра ничто не изменилось. Значит, солнце еще не село.

Мать встрепенулась, сжала его руку и застыла, уставясь в свод. Он, с тяжестью в груди, спросил, подать ли воды, она молчала. Он поймал выражение ее глаз и все понял.

– Где? отец? – Дыхание иссякло, но глаза требовали: зови!

Вдруг отец в пыльном плаще ворвался в шатер, рухнул на колени и подсунул ладонь ей под спину.

– Сарра, что? болит? где?..

Не отвечая, она едва вела взгляд с тем же выражением гнева, глаза нашли отца, застыли, лицо расправилось, ноздри раздулись для необычно глубокого вдоха, а выдох так был полон, что отдулись губы и – опали, пополнели, зрачки расширились, засияли, ушли вдаль, и Авраам, держа жену на весу, заговорил быстро-быстро, словам надлежало заполнить все пространство мира, все, что могло еще восприниматься умершей и ласкать слух, все это отходило с нею в странствие безмерное.

– Жена моя ненаглядная, радость, гордость, мудрость моя, страсть жизни моей, источник разума моего, мать сына моего, зачем ты прервала наш спор? Всю жизнь посвятил я исполнению желаний твоих и был тебе рабом послушным...

Сарра глядела чуть мимо покойно, светло, и живое, хоть и неподвижное лицо ее с этим сиянием, исходившим из глаз, не вязалось с мыслью, что она мертва! Отец бубнил, возвышая голос, почти крича, Сарра слушала благосклонно, и Исаак вылетел вон. Исступленный этот пересказ прожитой жизни открывал тайну, объяснял любовь-ненависть родителей, но слышать этого он не мог. Не обнажай наготы отца и матери своих, колотилось в нем, пока на бегу он силился сдержаться, раздирая на себе одежды и уже начиная реветь в голос.




К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 581




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer11/Mezhiricky1.php - to PDF file

Комментарии:

Oleg
Haifa, Israel - at 2010-11-10 00:51:28 EDT
Категорически НЕ понравилось во всех (почти) отношениях:
1. Очень (через чур) напоминает стиль/подход Жаботинского в его "Назарее".
2. Яркий пример когда "Ради красного словца не пожалеет и отца" - интерестно "а слабо" ли автору так же "креатично" и "свободно" подойти к описаниию жизни своих родителей - судя по опубликованному на сайте - нет.
3. Увы, создается впечтление что автор рассказов решил "создать что-то серьёзное" и сознательно искал чего-то провокативного,
хотя и это вышло не очень удачно судя по отзывам - это может быть интересно лишь человеку совсем не сведующиму, для которого Ицхак и Штирлиц - оба лит. персонажи, но Штирлиц гараздо более известен и популярен.
4. Техт не увлекает, приходиться "продираться" до конца без всякого удовольствия, только чтобы безрезультатно попытаться понять что хотел автор.
5. Русский язык богатый, но мне кажется, автору стоило бы писать рассказы на темы более близкие ему самому...

М. ТАРТАКОВСКИЙ. О шестистах тысячах букв.
- at 2010-11-07 13:03:44 EDT
Ион Деген - Saturday, November 06, 2010 at 16:30:23 (EDT)

---Пришёл бы в восторг от мастерства и художественности, не зная Торы и не веря ей. Но я знаю и верю. И знаю, что из 600000 букв в ней не может быть изменена ни одна. Это программа. Вам известно, что будет с неизмеримо менее сложной компьютерной программой, если в ней изменить хоть одну букву?

>>>>>>>>>>>>>>>>>>>>MCT<<<<<<<<<<<<<<<<

А толкования талмудистов и т.н. "Устная Тора" - не прямое ли извращение - да и не "букв", но текста и смысла?
Не на "истолкованиях" ли "программы, неизмеримо более сложной, чем компьютерная", выстроена вся ортодоксальная иудаика?
Допустимы ли вообще "истолкования" программы, "неизмеримо более сложной, чем компьютерная", даденной, помнится, самим Всевышним, - "истолкований" в целях далеко не художественных (что, некоторым образом, простительно)?
Иногда кажется, что "истолкователи" попросту не заглядывали в саму Тору. Да и не только кажется...

Ион Деген
- at 2010-11-06 16:30:23 EDT
Дорогой Петя! Конечно, это абсурд, что я осмеливаюсь критиковать писателя, минимум на два порядка превосходящего критика. Прочитал Вашего Исаака, вчитываясь в каждую букву. Пришёл бы в восторг от мастерства и художественности, не зная Торы и не веря ей. Но я знаю и верю. И знаю, что из 600000 букв в ней не может быть изменена ни одна. Это программа. Вам известно, что будет с неизмеримо менее сложной компьютерной программой, если в ней изменить хоть одну букву? А Вы изменили не одну букву, а даже сюжет, последовательность событий, характер персонажей. Жаль, что великолепные краски Вы потратили на такую картину.
Виталий Гольдман
- at 2010-11-06 07:35:29 EDT
Интересный взгляд на библейскую историю. Интересно, приемлют ли такой подход сторонники ортодоксии? Мне лично понравилось, хотя и спорно.