©"Заметки по еврейской истории"
Апрель  2010 года

Артур Штильман

Первый послевоенный год в новой школе

(Из книги воспоминаний «Москва, в которой мы жили»)

Летом 1943 года все учащиеся Центральной Музыкальной Школы вместе со своими педагогами, находившимся в эвакуации, были реэвакуированы из Пензы в Москву. Возвратились тогда же и профессора Консерватории, также эвакуированные в Пензу.

Возвратились-то они возвратились, но некоторых их них не восстанавливали на месте их довоенной работы, то есть в Консерватории. Причины этого им объяснялись совершенно вздорные. Например: «Перерыв на основном месте работы», как будто было не ясно, что и в эвакуации педагоги продолжали работать со своими студентами. Восстанавливали таких педагогов, что называется со скрипом, но некоторых так и не восстановили никогда. Тогда ещё не было ясно, что ждёт всех в недалёком будущем, но какие-то «эскизы» этого будущего как бы намечались их недавней историей возвращения в Москву.

Кроме Василия Петровича Ширинского, нашего нового директора, державшегося с нами всегда очень просто и дружелюбно, всегда поражал Александр Борисович Гольденвейзер. Он здоровался со всеми без исключения детьми, встреченными им в школе и даже во дворе во время перемен. Здоровался, как со взрослыми.

Учебный год 1945-1946 года начался уже с другими преподавателями. Наталья Семёновна Богачёва преподавала снова первоклассникам, а с нами стала заниматься новая учительница по русскому и математике – Лидия Игнатьевна.

Она была очень славной и была лишь немного моложе Натальи Семёновны. Зато она была очень информированной о том, у кого какие родители и какое положение они занимают. Это никак не отражалось на её отношении к детям, но было просто занятно, что иногда она приходила в класс и с таинственным видом говорила: «К нам в школу поступил мальчик сын очень важного лица. Он в младшем классе. Его отец член ЦК партии». Мы не совсем понимали, зачем она это нам рассказывала. Возможно, просто хотела предостеречь любителей подраться (хотя таких в классе почти не было) от случайного столкновения с новым учеником. Звали его Рубик Вартанян. Он был сыном Завена Вартаняна, тогда назначенного в Сектор музыки ЦК вместе с Апостоловым и Саквой. Это мы узнали много позднее, но отношение к Рубику со стороны учителей было довольно предупредительным. Он был милым мальчиком, совсем мирным, немного полноватым и никак не предназначенным для школьных конфликтов на переменах. Впоследствии мы с ним дружили много лет уже в Америке, после его неожиданного невозвращенства из Боливии в 1988 году. Но пока всё шло своим чередом.

По-прежнему у нас всех были «окна» между занятиями в школе и после школьными занятиями с педагогами по специальности. А так хотелось погулять! Поиграть в хоккей! Покататься на коньках… Кстати, на коньках я научился кататься совершенно неожиданно. Как-то ещё зимой 1943-44 года я во время зимних каникул одолжил коньки «снегурочки» у одного приятеля во дворе в обмен на свои лыжи. Я прикрутил их при помощи верёвок и двух палочек (этой механикой пользовались все дворовые «конькобежцы», так как специальной обуви для коньков тогда просто не существовало). Встал на коньки и легко поехал по накатанному обледеневшему снегу. Вскоре я попросил родителей купить мне коньки «гаги», которые прикручивать к валенкам было уже много труднее, так как они были предназначены для приклёпки к спортивным ботинкам. Но взять их было неоткуда, и до самого 1947 года я приделывал их к валенкам также с помощью верёвок и палочек. В общем это была мука – коньки всё время сваливались, что во время игры в хоккей имело серьёзные последствия в проигрыше своей команды. Хотя настоящий канадский хоккей вошёл в обиход уже в 1946 году, но мы играли мячом, что никак не снижало ни азарта, ни накала наших игр. Эти занятия спортом даже в таком несовершенном виде (а летом был футбол но это уже целая эпопея будущего!) эти игры очень укрепляли физически и давали на некоторое время кислород и небольшой запас сил для нашего нелёгкого обучения в школе.

****

Наконец в школе появились нормальные тетради! В 1943-44 мы писали даже на газетах. Бумажный и полиграфический кризис был просто катастрофой для школьников. Наши родители старались раздобыть что-нибудь похожее на ученические тетради, но такая удача выпадала редко. Теперь, кажется, всё стало налаживаться. Появились новые учебники. В старых часто бывали замазаны чернилами многие портреты вождей, ставших уже не только не вождями, но даже и «врагами народа». Помню замаранные портреты Блюхера, Егорова, чьи-то ещё…

В новой школе осенью 1945 года на третьем этаже были развешаны большие картонные щиты – изделия полиграфической промышленности – на которых были наклеены типографским способом фотографии из недавней истории Отечественной войны, фотографии освобождённых городов Европы и поверженных Германии. Словом, это была продукция Агитпропа для массового начального политобразования. Помню, все ученики отметили фотографию группы Героев Советского Союза – лётчиков, а рядом с ней групповую фотографию фронтовиков, награждённых орденом Красной Звезды и Отечественной Войны. Среди них были русские, татарские, узбекские и одна еврейская фамилия. Кажется что-то вроде Залмансона. Через неделю, проходя по коридору, я случайно бросил взгляд на эту фотографию. Что-то мне показалось странным. Оказалось, что на месте старой была приклеена новая фотография. Даже по краям новой были видны следы подчистки при соскабливании старого фото. Новая фотография была уже с другими людьми – были и русский, и украинец, и узбек и татарин. Залмансона на ней не было! Это мне показалось уже вполне симптоматичным, то есть ясно было, что это сделали не педагоги и не ученики, а сделано это было по приказу свыше и, вероятнее всего – во всех школах и училищах, куда направлялись подобные пропагандистские материалы. Мелочь? Да, но зато какая выразительная и символическая!

С этого момента, то есть с зимы 1946 года нигде больше не говорилось и не писалось, что евреи СССР вообще принимали участие в войне. А ведь их было более полумиллиона!

А пока что во дворах на лавочках, в поездах электричек, трамваях можно было слышать, пока вполголоса, рассказы о евреях, «воевавших» в Ташкенте. Один из друзей Д.Д. Шостаковича вспоминал, как при его – отпускника с фронта – посещении Ташкента, он шёл по улице вместе с композитором. На гимнастёрке его были боевые награды. Вдруг кто-то на улице громко сказал: «Жид, где ордена купил?». Эта сцена произвела на композитора тягчайшее впечатление. (В. Зак. «Шостакович и евреи?» Нью-Йорк, 2001.) Это было ещё во время войны, кажется в 1943 году.

Хуже того – после окончания Нюрнбергского процесса больше не говорилось и не писалось вообще о Холокосте - всеуничтожении евреев Европы, Украины, Белоруссии и России во время войны. 6 000 000 жертв нацизма не упоминались, собственно, было просто запрещено любое упоминание об этом в печати. О них писалось теперь так: «Массовые убийства гитлеровцами мирного населения».

В художественной литературе лишь один Эренбург отважился написать о Бабьем Яре в своём романе «Буря» в 1948 году. Скольким оскорблениям и какой уничтожающей критике подвергался он за этот роман! Но Сталин был бы не самим собой, если бы он тут же – другой рукой – не распорядился о присуждении Эренбургу Сталинской премии именно за этот роман!

В 1948 году, на одном из вполне погромных собраний писателей, мобилизованных на борьбу с «космополитами», Эренбурга с энтузиазмом громили за этот роман. Пока это было ещё до Сталинской премии. Кинооператоры, снимавшие это собрание, рассказали отцу, что Эренбург попросил ответного слова, после объявления его «космополитом», «низкопоклонцем» перед Западом и всего остального в том же роде. Ему не хотели давать слова. Но он настаивал на том, что хочет только прочитать одно короткое письмо читателя. Наконец ему дали слово. Он вынул из портфеля книгу романа «Буря», открыл обложку и прочёл: «Спасибо за нужную и своевременную книгу. И. Сталин». В гробовой тишине Эренбург положил книгу обратно в портфель и вышел из зала. Илья Григорьевич мог позволить себе такие эффекты…

«И не надоело вам вспоминать всё это и нанизывать на одну нить вашего рассказа?» – скажет читатель. Честно говоря надоело. И тогда и даже теперь, спустя 63 года после окончания войны, за тысячи километров от Москвы. Надоело всё это и за 44 года жизни в Москве. Надоело читать гнуснейшие измышления «Огонька» в 70-е годы о том, что существование Израиля угрожает существованию всего человечества. Ни больше, ни меньше! Именно так. Надоело. Но не только мне одному. Надоело многим – в общем числе порядка миллиону человек. И надоело не только это, но и бесконечная ложь, угрозы и посулы – всё, всё было тотальной ложью! А эмиграция начала 70-х годов сразу, конечно стала не просто еврейской, учитывая огромное количество смешанных браков, но и многонациональной – именно по этой причине.

Говорят, что в начале 70-х, при зарождении массовой эмиграции из СССР «хозяин» Ленинграда Романов сказал: «Мне всё равно, сколько уедет евреев, но мне не всё равно, сколько с ними уедет русских». Правильно разгадал главную опасность партийный сатрап! Потянулись родственники, родственники родственников и поток уже становился плохо управляемым. Начинался тихий развал… Не только, конечно, по этой причине, но и она тоже сыграла в великом развале свою роль. Хотя до того времени было ещё далеко – больше четверти века!

***

Иногда кажется, что антисемитизм – что-то вроде заболевания. Конечно в личном плане, а не в виде государственной политики. Во дворе нашего дома на Калужской, как уже говорилось, жило много людей разного социального положения. В соседнем 2-м подъезде жила большая семья рабочего с пятью детьми. Старший Лёня ещё с довоенных пор прекрасно ко мне относился, и меня никак не выделял среди других детей, я бы сказал, даже как-то относился с симпатией из-за моих занятий в музыкальной школе. Он часто расспрашивал меня о трудностях занятий, количестве музыкальных и общеобразовательных предметов, словом вёл себя вполне дружески. Он был старшим из четырёх братьев. Второй брат Мишка был просто дьяволом по части антисемитизма. Он во всеуслышание говорил всевозможные гадости о евреях вообще, но никогда не о конкретных людях – например о наших соседях по дому. Его антисемитизм носил злобный, но пожалуй несколько абстрактный характер. Третий брат Паша был моим многолетним приятелем. Он, как и Лёня, относился ко мне с симпатией и даже теплотой. Бывает такое в детстве. Правда, с 1949 года он вдруг перестал меня замечать. Я решил ни о чём не спрашивать и ничего не выяснять. Да и о чём можно было спрашивать? Наконец четвёртый, младший брат - точное повторение второго - Мишки. В каждом его слове, а был он младше меня года на четыре-пять, было столько яда, зависти и презрения ко всем евреям мира (которые даже и не подозревали о существовании друг друга!), что это маленький парень по кличке «Пузо» казался и старше, и зрелее в своём самовоспламеняющемся чувстве.

Но были и другие. В первом подъезде жил уже известный Женька Волокитин, парень нелёгкой судьбы, но совершенно нормальный. Он никогда во время наших игр в хоккей или в футбол не поддерживал подобных разговоров.

Был ещё один «активист». Это был Славка Орлов – сын районного начальника НКВД. В футбол и хоккей он не играл, а торчал обычно, как старая бабка у своего подъезда и разглагольствовал. О том же самом. С ним в одном подъезде жили три брата Соломоновы и их сестра дети начальника одной из московских тюрем. Те никогда не говорили об этом. Это просто почему-то не занимало их мыслей. Их интересовал футбол, рассказы отца о важных немцах, поступивших в его ведение, словом евреи нашего дома и евреи вообще их мыслей не занимали. Славка Орлов же был настоящим провокатором и часто начинал заводить свою любимую песню о «предательстве» всех евреев (где, кого и когда – он не уточнял).

Как-то раз мне это надоело, и я сказал ему «А чего ты вообще выступаешь так всё время? Неужели не стыдно?» спросил я. «Почему это мне стыдно?» с вызовом спросил он. «Потому, что твоя мама – еврейка! Вот почему», – спокойно сказал я ему. Он совершенно опешил и сразу потерял свою спесь. «Откуда ты знаешь?» спросил он негромко. «А ты посмотри на свою маму, оттуда и знаю. Посмотри хорошенько. Ты что, не знаешь об этом?» «Это неправда! Моя мама член партии!» «Одно другому не мешает» безжалостно закончил я. Славка покраснел и был очень растерян. Я давно научился хорошо разбираться в лицах и сам знал «кто есть кто» без всяких посторонних мнений. Мать его была правоверной коммунисткой, и, конечно о её происхождении, скорее всего, дома речь никогда не заходила. Он мог догадываться, а мог и вправду не знать. Во всяком случае, такая новость, да ещё в присутствии его собственных приятелей была для него неприятна. Его младшая сестра была очень похожа на мать. Славка считал себя авторитетом во всех областях, правда никогда не говорил ничего о своём отце, который, как уже говорилось, производил вежливое и скромное впечатление. Он здоровался со всеми во дворе, в том числе и с детьми, и ничем, кроме формы, не напоминал начальников НКВД. С тех пор Славка поутих и, во всяком случае, еврейской темы стал избегать.

К другим, нормальным детям, о которых вспоминаешь с теплотой, относилась девочка, старше меня года на два. Её отец работал в Министерстве внешней торговли и бывал в командировках в Америке. В 1947 ей было лет 14. Её звали Майя. Она была бледнокожей рыжеватой блондинкой, воспитанной и очень скромной. И всегда была красиво одета. Она была также счастливой обладательницей настоящего американского велосипеда. Сверкающая никелем машина цвета топлёного молока, с хромированными крыльями и удобно выгнутым рулём была действительно из другого мира! Она производила приятное жужжание от работы втулки и цепи с педалями. Это была идеальная машина для подростков. Как-то я попросил её разрешения сделать два круга по двору на её велосипеде. «Катайся!» сказала она просто и дала руль велосипеда. «Хоть десять кругов!» По тем временам это было очень великодушно. Я сел за руль и сразу почувствовал удивительную отзывчивость велосипеда на малейшее движения руля и увеличение или уменьшение скорости. Это была несравненная вещь, до которой мне ещё не доводилось даже дотрагиваться. Я откатался десять раз вокруг двора, поблагодарил Майю за такое удовольствие. «Подожди!», остановила она меня. Я вообще в этом возрасте стеснялся разговаривать с девочками, кроме, понятно Наташи Румянцевой или Тани Царапкиной. Но Майя была старше меня, и какая-то её мягкость подействовала на меня успокаивающе. «Они кивнула она в сторону дворовых мальчишек, они издеваются над тобой, как только ты идёшь домой со скрипкой. Ты не знал? Не слышал?» спросила она участливо. «Знаю, конечно» ответил я огорчённо. «Вот! Они шпана! Они тебя не стоят. Ты настоящий, а они шпана. Почти все, с кем ты играешь в футбол. Помни, что они тебя не стоят, и не расстраивайся… ну, ты понимаешь… А когда захочешь кататься всегда говори. И катайся». Я тогда очень оценил её доброту и участие.

Только летом 1947 года я стал обладателем велосипеда ХВЗ – Харьковского велозавода. Это был тяжеленная машина, педали которой скоро стали прокручиваться вокруг втулки и клацать о раму – сталь была «торговая» как сказали в магазине. Педали стали бедствием – они постепенно сгибались от работы, а потом вообще стали болтаться. Действительно – «торговая сталь». Теперь Майя как-то захотела опробовать новый велосипед и после полукруга только сказала – «Да-а…». Я её понял. Вообще в последующие несколько лет мы с ней иногда останавливались во дворе и говорили недолго о школьных делах. Примерно в 1950-м она с родителями переехала в другой дом на Калужской и я не знал даже в какой. Встретил я её через много лет, (какими долгими казались тогда 5 лет!) – в 1955 году. Она была, как и я, пациенткой туберкулёзного диспансера. Кажется, она меня не узнала. Или почему-то не захотела узнать. Но я вспоминаю её дружеское и участие ко мне до сих пор. Были такие исключения среди детей, правда родители их были людьми иного порядка и положения в обществе.

***

Весной 1945 года, месяца за два до окончания войны, мой дядя взял меня как-то на репетицию Давида Ойстраха, игравшего с оркестром Концерт для скрипки Чайковского. Как и все мои соученики, я обожал слушать игру Ойстраха по радио. Звук его скрипки казался огромным, мощным, красивым и выразительным, лившимся из репродукторов или радиоприемников широкой и тёплой волной. Я себе представлял Ойстраха заочно совсем по-другому – ну, примерно так, как выглядел в юношестве его сын Игорь. Ойстрах оказался немного лысеющим, довольно полным и солидным дядей, игравшим на скрипке с большой лёгкостью, но я не узнавал в Большом Зале Консерватории его звука! Он был совсем не таким сильным, большим и мощным, как по радио, хотя и несомненно красивым, но вообще всё выглядело совершенно по-иному. Можно сказать, что я встретил совсем другого скрипача, нежели того, которого слушал много лет по радио. Конечно, я знал, что Давид Ойстрах выдающийся музыкант и виртуоз, но я вспоминал, что звук Буси Гольдштейна полностью заполнял зал Консерватории – он звучал в зале так, как скрипка Ойстраха звучала по радио. Признаться, я был разочарован своей первой встречей с искусством Ойстраха. Только через лет пять я начал понимать его значение скрипача и музыканта, впервые сыгравшего в Москве Концерты для скрипки с оркестром Эльгара и Уолтона, как и Концерт Сибелиуса, кажется никогда не игравшийся до 50-х годов со времени первого исполнения этого сочинения проф. Л.М. Цейтлиным незадолго до Первой мировой войны.

Как-то осенью 1945 года, придя домой из школы, я услышал от моей бабушки новость, как видно сильно взволновавшую её: «К нам едет Иеѓуда Менухин!» «А кто это такой?» – поинтересовался я. «Это американский Буся Гольдштейн». Это уже меняло дело – игру Буси Гольдштейна я успел полюбить и понимал, что «американский Буся» тоже должен был быть замечательным скрипачом.

В действительности Иеѓуди Менухин был старше Гольдштейна на шесть лет, так что можно, пожалуй, скорее считать Бусю Гольдштейна «советским Менухиным». Иеѓуди Менухин снискал себе мировую славу ещё в 1929 году! Придя на следующий день после разговора с бабушкой в школу, я встретил в библиотеке свою соученицу Люс Вульфман, осторожно вырезавшую портрет Менухина из журнала «Огонёк». «Что ты делаешь?» – шёпотом спросил я. «О-о-о… Ведь это МЕНУХИН! Понимаешь? Это гениальный скрипач!» «Ты его слышала? Где?» – спросил я так же шёпотом. «У нас дома есть его пластинки…», – сказала она, продолжая своё занятие.

Надо сказать, что Люс (правильнее вообще-то Люз «свет» по-испански) имела гораздо большее представление обо всём, касающемся мировых знаменитостей, так как её отец – Владимир Вульфман – преподаватель по классу скрипки в Институте им. Гнесиных – как я уже рассказывал, в конце 20-х годов был послан заграницу учиться вместе с рядом других молодых музыкантов. Это уже был «второй отряд» молодёжи, посланных Наркомпросом (Комиссариатом просвещения – главным образом А.В. Луначарским) заграницу «для продолжения своего образования и совершенствования исполнительского мастерства».

Как известно первые посланцы – Владимир Горовиц и Натан Мильштейн, из этой заграничной командировки не вернулись, но Вульфман, женившись в Париже на испанке (как кстати и композитор Сергей Прокофьев), вернулся в СССР вместе со своей молодой женой. В Москве у них родились две дочери. Старшая Люс и была моей соученицей. Но такого восторга Люши перед Иеѓуди Менухиным ещё до его московского концерта я не понимал. Понятно, что она знала о нём гораздо больше меня.

Теперь её энтузиазм передался и мне. Я попросил отца и своего дядю как-нибудь провести меня на концерт Менухина.

Ни на репетицию в Зале Чайковского, ни на первый концерт Менухина в Большом зале Консерватории мне попасть не удалось. Единственно, что мог сделать мой дядя, это попросить своего коллегу Александра Ратнера («Сашу») – человека бывалого и ветерана войны, провести меня без билета и усадить на лестнице первого или второго амфитеатра. Ратнер был секретарём профсоюзного комитета Госоркестра и действовал бесстрашно. Мы подошли с ним к контролю и он, предъявив своё удостоверение, прошёл мимо билетерш, ведя меня за руку. «Вы с мальчиком?» – резонно спросили они. «Да! А вы хотели бы, чтобы я пришёл с девочкой?» После такого демарша билетерши без борьбы пропустили нас в зал.

Действительно – весь Большой Зал Консерватории был забит буквально до самого потолка. Даже на лестнице я с трудом нашёл место, чтобы сесть на ступеньку.

Иеѓуди Менухин оказался совсем молодым блондином, приветливо улыбавшимся публике. Он нёс скрипку какого-то небывало жёлто-лимонного цвета. Как мы потом узнали – это был инструмент работы итальянского мастера Гальяно, который Менухин взял на время в Лондоне, оставив свой инструмент для ремонта в мастерской знаменитого мастера Хилла. На этом концерте Иеѓуди Менухин выступал с пианистом Львом Обориным в сонатном ансамбле. Они исполнили Сонаты Энеску, Франка, Дебюсси и Бетховена.

И снова чудесный, полный, какой-то «золотой» звук скрипки легко заполнял весь Большой Зал Консерватории. Менухин, казалось, едва прикасался к инструменту своим смычком, но его скрипка доносила до самых дальних рядов тончайшие детали исполнения – самый нежный и тихий нюанс скрипки и фортепиано был превосходно слышен в любой точке зала. Надо сказать, что Лев Оборин оказался исключительно тонким партнёром Менухина – чутким, никогда не заглушавшим голос скрипки, но и не стеснявшимся играть полнозвучно в тех местах, где это было необходимо. Сегодня мы можем услышать в записи на плёнку тот незабываемый концерт двух изумительных музыкантов и убедиться в том, что наши тогдашние впечатления от этого экстраординарного выступления полувековой давности, были абсолютно правильными и нисколько не подверженными аберрации памяти.

Теперь, в 2009 году, на интернетовском сайте Ю-тюб можно увидеть полностью совместное выступление Менухина и Ойстраха в Зале им. Чайковского в Концерте И.С. Баха для двух скрипок с оркестром под управлением А.И. Орлова. Музыканты, слушавшие или принимавшие участие в том концерте, говорили, что Давид Ойстрах страшно волновался. Теперь мы видим и слышим, что это было совсем не так. Это изумительное выступление двух всемирно известных скрипачей, быть может, было одним из лучших вообще в ХХ веке в этом сочинении. Если правомочно такое сравнение игры обоих артистов, то слушая это видео сегодня, кажется, что Иеѓуди Менухин в тот вечер «разговаривал» с Богом, Давид Ойстрах – с Бахом…

А вообще-то московская публика на концерты Менухина реагировала как-то вяло… То ли после всего пережитого – война ведь только-только закончилась – то ли вообще от всей жизни, но реакция публики явно не была адекватной явлению гения в Москве. Возможно также, что публика ждала обычной виртуозной бравуры от всемирно известного скрипача. А вместо этого получила сонатный вечер, Концерт Бетховена и Двойной концерт Баха. В Москве это было тогда совсем «не в моде». В любом случае, во второй приезд Менухина в Москву в музыкальную жизнь пришло новое поколение слушателей и молодых музыкантов, и реакция на его концерты в Москве в 1962 году была совершенно иной.

***

В октябре 1945 года произошло необыкновенное событие – в Парке им. Горького открылась выставка немецкого трофейного оружия. Её стали называть просто – «Трофейная выставка». Она занимала пространство от входа в Парк со стороны Крымского моста до Зелёного театра – примерно расстояние в полтора километра.

 



Трофейная выставка

В павильонах размещались выставки немецкого обмундирования – войскового, эсесовского, родов войск, орденов, полицейской техники, включая наручники, резиновые дубинки, плётки. Были там и все виды стрелкового оружия – пулемёты, миномёты, гранаты, пистолеты, автоматы, а также все виды артиллерии, включая экземпляр «Большой Берты» – пушки на железнодорожной платформе, обстреливавшей Париж в 1918 году. Не знаю, насколько эффективной оказалась в войне эта пушка-монстр, но выглядела она устрашающе. Гаубицы на литых колёсах были хорошо знакомы по кинохроникальным и документальным фильмам. Были, конечно представлены и танки – «Тигры», «Пантеры» «Фердинанды», (идиотское «изобретение», самого Гитлера – огромная пушка в уродливой квадратной башне с гигантским отверстием позади. Пушка не двигалась в стороны, а могла стрелять только при повороте всей самоходки). Был представлен весь воздушный флот нацистской Германии – штурмовики «Юнкерс-88», истребители «Мессмершмитт» и «Фокке-Вульф», тяжёлые бомбардировщики, самолёты-разведчики и даже один реактивный истребитель – также «Мессмершмитт». Были представлены и японские самолёты – истребители «Митцубиси», бомбардировщики, разведывательные. Интересно, что обычные одномоторные «Митцубиси» развивали скорость, согласно надписям у каждого экспоната – до 550 км в час! Это была огромная скорость для самолётов тех лет. В целом выставка была самым посещаемым местом в Москве, а мальчишки ходили на неё почти каждый день! Вскоре многие уже знали все технические характеристики танков, грузовиков, самолётов и всего остального. Выставка просуществовала, кажется, до конца 1946 года. Она давала ясное представление о том, какой противник был побеждён в этой великой войне! Если помножить всё представленное на выставке на немецкую дисциплину и организованность, то результат войны, после посещения выставки, казался совершенным чудом! Чудо это стоило очень дорого – кажется, что вся страна надорвала свои силы и уже никогда не смогла полностью оправиться от великой, но так тяжело доставшейся Победы.

***

Учебный год, окончившийся весной 1946 года, оказался для меня успешным, как по общим предметам, так и по специальности (я сыграл с большим подъёмом 8-й Концерт Шарля де Берио, сочинение, которое очень полюбил и учил его с большим энтузиазмом). Как-то сам для себя нашёл правильные соотношения динамики и экспрессии главных тем и, постепенно, Концерт становился для меня чем-то очень близким и любимым. Даже традиционные вопли в классе моей учительницы Анны Яковлевны – «Ширре звук!» и «Больше жизни!» перестали мне мешать. Я просто занимался своим делом и старался побольше репетировать с пианисткой. Пожалуй, что после моего дебюта на эстраде в декабре 1943 года с концертом Ридинга, а потом выступлению с Концертом Бруха, это было моё первое, уже вполне уверенное, можно сказать артистическое выступление – я знал чего хотел, знал как это сделать и делал на эстраде то, что подготовил, но с каким-то особым праздничным чувством и удовольствием. Кажется, это было замечено и членами жюри. Помню внимательные лица Ю.И. Янкелевича, М.А. Гарлицкого, А. Манилова, а также брезгливо-неприязненное лицо методиста Константина Родионова. Он невзлюбил меня раз и навсегда. Бывает…

Лето, лето!

Одесса летом 1946 года

Мои родители решили не снимать дачи под Москвой, а взять в Союзе композиторов «путёвки» в Дом творчества композиторов под Одессой. Ничего более нелепого в 1946 году нельзя было придумать! Впрочем, они были не одиноки. Там же решили провести почти два месяца старый приятель отца – композитор Владимир Ферэ с женой и с сыном, композитор Салиман-Владимиров, с женой, двумя сыновьями и дочерью, жена и дочь композитора Баласаняна. Приезжал на один месяц знаменитый пианист Григорий Гинзбург. Почему все ринулись в Одессу? Ведь все знали, что Одесса в результате боёв почти полностью разрушена, за исключением Оперного театра и нескольких зданий в центре. И всё-таки вполне благоразумные люди решили ехать с семьями для отдыха в совершенно неподходящее место!

Я не горел желанием вообще уезжать из Москвы, так как в недалёком прошлом «всласть» наездился на поездах. Конечно, на этот раз поезд шёл «всего» только три ночи. Мы приехали среди дня на абсолютно разгромленный вокзал. Собственно от вокзала уцелела какая-то арка, часть здания, а в основном всё было наскоро сколочено из фанеры. Перрон был, но он тоже был ещё не готов встречать поезда, и мы подъехали к низкому перрону, спускаясь с вагонной лестницы почти на землю. За всеми нами пришёл из Дома творчества какой-то автобус – совершенно обшарпанный, помятый, но двигающийся довольно уверенно. Это был бывший военно-санитарный автобус, списанный из армии после окончания войны.

 



Расчистка завалов в Одессе

Мы недолго поплутали среди развалин по кое-как расчищенным проездам между ними, и выехали на «шоссе» – Приморское шоссе, которое вело к станции 16-й Фонтан. Почему 16-й и почему «Фонтан» – никто толком и не мог объяснить. «Шоссе» было дорогой, наподобие застывших морских волн. Довольно высоких волн. Конечно, взбираясь на «гребень волны» а потом опускаясь вниз, автобус не исчезал из поля зрения едущих сзади (впрочем – ни спереди ни сзади никто не ехал). И вдруг с левой стороны, где я сидел у окна, открылся вид на море! Это было чем-то невероятным и неописуемым! Вода была и справа и слева и далеко впереди! Столько воды?! До того дня я кроме Москвы-реки никаких водных гладей вообще не видел. А тут – серое море, даже не море, а что-то гигантское тёмно-серое (была пасмурная погода) – и как оттеняющая декорация – белёсое небо лишь подчёркивало невиданную мной и другими детьми бескрайнюю громаду воды и её ширь. Впечатление было огромным, и я перестал жалеть о нашем путешествии. Ради этого одного стоило приехать в Одессу!

Вторым зрительным впечатлением от вокзала до 16-го фонтана, кроме моря конечно, было огромное количество валявшихся повсюду красно-оранжевых обручей. Это были части обезвреженных мин. Ими было усеяно всё вокруг. Их было тысячи, наверное, сотни тысяч – в Одессе и на побережье. Какую нечеловечески опасную работу проделали сапёры Красной Армии для того, чтобы люди могли просто ходить по улицам! Или по тому, что от этих улиц осталось…

 

Завалы в Одессе

К морю мы пока не спускались. Берег этого «16-го Фонтана» был очень высоким и вниз вело много более или менее крутых спусков, серпантинных немощёных дорог для машин и пешеходов. Но все пока воздерживались от спуска к морю из-за красных колец – обручей от мин.

Постепенно наиболее инициативные ребята постарше решили испробовать самую удобную дорогу к морю и стали пользоваться ею. В собравшейся там компании были уже ребята 16-18 лет. Среди них старший сын композитора Салимана-Владимирова Павел, сын Григория Гинзбурга Лёва (будущий музыкальный журналист «Лев Григорьев») и другие юноши даже и постарше.

Оказалось, что до Революции здесь, на этой огромной даче летом жил Столярский со своими питомцами – целой детской музыкальной школой! Там он занимался с ними и работал целыми днями. Иногда дети приходили к нему на урок по два раза в день! Этим детям, поистине нужно было обладать крепким здоровьем, чтобы в летней жаре ежедневно играть по многу часов на скрипке, да ещё и заниматься со Столярским! Как-то под вечер мы прогуливались с отцом по немногочисленным дорожкам в округе «Дома творчества» и встретили седую даму, казавшуюся мне тогда довольно пожилой, хотя и не старой. Оказалось, что отец был с ней знаком. Это была мама легендарного Буси Гольдштейна!

Я, затаив дыхание, слушал почти часовой разговор моего отца с Сарой Иосифовной Гольдштейн. Разговор скорее был её монологом и касался концертной работы вундеркиндов, сравнению методов работы с учениками профессоров Столярского, Ямпольского, Мостраса и Цейтлина. Всё это было захватывающе интересным! Сара Иосифовна довольно критически отзывалась о методе работы с юными одарёнными учениками – «вундеркиндами» – профессора Ямпольского. Почему? Потому, что она считала, что только концертный опыт начинающего артиста позволяет ему расти гораздо быстрее, чем посещение ежедневных занятий по школьной программе, когда выступления на эстраде ограничиваются несколькими случаями в течение учебного года только на ученических концертах, а самостоятельные сольные концерты дети почти не играют. В этом была своя правда. Если конечно иметь в виду таких вундеркиндов, как Иеѓуди Менухин, Буся Гольдштейн, позднее Майкл Рабин или Ицхак Перельман. Но в 1946 году сомнения в методе самого профессора Ямпольского показались мне прямо-таки невероятными! Я никогда до того не слышал и слова критики в адрес такого знаменитого профессора. Кстати говоря, все анекдоты о «Бусиной маме», начавшиеся с лёгкой руки одной газеты, напечатавшей фельетон о Саре Иосифовне ещё до войны – были, безусловно, недобросовестными и вообще можно сказать – «недоброкачественными». Они носили слегка антисемитский привкус, кто бы их не рассказывал. Сара Иосифовна излагала свои мысли прекрасным русским языком интеллигентного человека. Иначе и быть не могло – ещё до революции она с мужем содержала частную гимназию в Одессе.

Она же и рассказала нам, что на этой главной даче «16-го фонтана», где теперь размещался композиторский «Дом творчества», летом жил Столярский со своими питомцами.

***

Естественно, что всех детей привлекали знаменитые одесские катакомбы. Входов в эти катакомбы было очень много со стороны моря, а иногда и во дворах окрестных жителей. Но всем было строго-настрого запрещено даже приближаться к ним. Вполне возможно, что ещё не все мины были обезврежены, так как немцы очень плотно запечатывали партизан, как-то сумевших жить в этих катакомбах и даже делать иногда вылазки против оккупантов. Через год – кажется в 1947-м – начала печататься в журналах и передаваться по радио книга Льва Кассиля и Макса Поляновского «Улица младшего сына», посвящённая памяти мальчика Володи Дубинина, подорвавшегося уже после освобождения на немецкой мине. В 90-е годы начались статьи и разговоры, что никакого Володи Дубинина вообще не было, что всё это пропагандистские выдумки Кассиля и других писателей. Всё могло быть. Но для нас, тогдашних детей – это был дорогой символ. И Володя Дубинин, и молодогвардейцы. Я часами слушал по радио в Москве передачи глав из «Молодой гвардии» Фадеева. Для меня и сегодня совершенно безразлично, что Фадеев придумал, а что было правдой. Странно? Нет, нисколько. Эти молодые ребята отдали единственную ценность, которой они обладали – свою жизнь – и потому, что бы они ни сделали, сам факт хоть какого-то сопротивления нацистам был и символом и очень дорогой иллюзией (если даже и был ею), с которой большинство моего поколения вряд ли когда-нибудь расстанется. Мы были искренними патриотами и так любили свою страну! А она, как показала жизнь, всё меньше и меньше любила нас, и постепенно – года за годом – сделала из нас будущих потенциальных, а впоследствии и реальных эмигрантов!

Вернёмся в Одессу лета 1946 года. Мои приятели нашли какое-то подобие входа в катакомбу, правда на высоте метров в 30-и над пляжем, то есть над уровнем моря. Туда вела узкая дорожка вдоль отвесной стены. Но перед самым входом дорожка прерывалась, и нужно было прыгнуть на её продолжение – расстояние было метр с небольшим. Но внизу была всё же пропасть минимум в 30 метров! Было страшновато. Но в 11 лет ещё никто не испытывал головокружения и мы по очереди делали прыжок. В общем, оказалось, что за входом была маленькая пещера, пол которой был засыпан местными растениями. Эту пещеру явно по вечерам посещали смельчаки – влюблённые парочки. Как-то раз снизу мы увидели такую молодую пару. Наверное, это приключение придавало их встречам особую романтическую остроту.

Заниматься на скрипке, хотя бы даже и на бывшей даче Столярского при такой жаре становилось просто невмоготу. Питьевая вода, как и в большинстве приморских городов, включая средиземноморские города Испании или Израиля, как я это выяснил в 80-е годы, была довольно солёной, что скоро начало влиять на наши желудки.

Два события запомнились почему-то довольно ярко. Как-то раз мы с отцом и его приятелем композитором Владимиром Георгиевичем Ферэ поехали в город на рынок – знаменитый одесский «Привоз». Я был очень разочарован видом этого хотя и большого базара, ни в какое сравнение не шедшего с фрунзенским рынком времени нашей эвакуации в 1942 году. Яблоки тут были совсем небольшими, арбузы не слишком аппетитными, лук маленький, дыни тоже какие-то не те. Единственно, что впечатляло – это рыбные ряды. Тут действительно были такие виды рыб, которых мы никогда не видели в Москве. Особое впечатление произвела на меня совершенно плоская камбала. Ну, и кроме камбалы запомнились одесситы, говорившие все без исключения с идишистским акцентом, всегда что-то яркое и остроумное. С «одесским» акцентом говорили все – и русские, и украинцы, и вернувшиеся в свой город евреи, – в общем, вся многонациональная Одесса говорила на своём, хотя и вполне понятном, наречии.

После посещения рынка мы вместе с Ферэ попытались найти какой-нибудь общественный туалет. Вошли на одной из недалёких от рынка улиц в разорённый войной четырёхэтажный каменный дом. Лестница были без перилл, мы стали медленно подниматься по такой лестнице, державшейся только на одной стене. Это было с нашей стороны очень неосторожно, но кажется, мальчишеский азарт овладел моим отцом и его другом. Мы поднялись на третий этаж. Все комнаты не имели дверей и вообще каких бы то ни было следов прошлой жизни и присутствия людей – ни остатков мебели, ни вещей – ничего. Только крошево от обвалившихся кирпичей и штукатурки. В потолке была дыра до самой крыши и открывался вид на небо. Все стены, однако, были расписаны надписями, примитивными порнографическими рисунками со стихами по-русски. Я не заметил ни одной надписи по-немецки. Вид из окна большой комнаты был потрясающим – окна выходили на море. Мы постояли несколько мгновений.

Вдруг, как из-под земли возник офицер-пограничник! «Ваши документы! Что вы здесь делаете?» – довольно грозно произнёс офицер. Отец и Ферэ предъявили свои документы, которые капитан (как я понял, взглянув на его погоны) внимательно изучал. Потом он задал много вопросов – где кто работает, что мы вообще делаем в городе, и много других. После всего он сказал довольно строго, чтобы мы больше никогда не ходили по необитаемым домам – прежде всего потому, что там ещё могут быть необезвреженные мины, и во-вторых потому, что власти запрещают посещение необитаемых развалин вообще всем жителям города, чего мы, конечно не знали. Он любезно всё-таки указал нам место недалеко от дома – пригодное для туалета.

Второй наш выезд в город был посвящён посещению Одесской Оперы. Все одесситы вполне уверены, что их оперный театр – «копия венского». Нас даже уверяли, что «строил тот же архитектор». Действительно этот театр похож на венский, но не на «Штатс-Оперу», а на «Бург-театр» – то есть Городской театр.

Сцена одесской Оперы видела в прошлом великих гастролёров – Карузо, Баттистини, Шаляпина и многих других мировых звёзд. Да и в самой Одессе ещё до революции пели знаменитые на всю Россию собственные её певцы.

В тот вечер шла «Царская невеста» Римского-Корсакова. Насколько помню, певцы были вполне хорошие, профессиональные, особенно женские голоса. Неплохо звучал небольшой оркестр. Хор был слабый. Мы тогда не знали, что одесская Опера функционировала во время оккупации. Кто были те люди, которые остались в городе? Они пели, репетировали с хором, художники готовили декорации, костюмеры подгоняли на артистов сценические костюмы, хормейстеры и дирижёры были заняты своим делом… Кто же были эти люди? Имена их сегодня известны. Но вопрос мой – «кто» – относится не к фамилиям, а к их, так сказать социальному статуту – во время войны их можно или нужно было рассматривать как предателей-коллаборантов? Или как людей, делавших героические усилия для поддержания какой-то видимости культурной жизни в оккупированном городе? Наверное, даже и сегодня однозначного ответа на этот вопрос нет. Хотя в это же время, в другой части Одессы в ямах и рвах расстреливали не успевших эвакуироваться евреев. Пятнадцать душ – родственников моего отца – от младенцев до глубоких стариков было убито в одной из таких ям. Румынами или немцами? Мы не знали. Знали только, что всех убили…

 

Одесская опера. Современное фото

В антракте спектакля кто-то обратил наше внимание на многих женщин, у которых были марлевые повязки на правой ноге пониже колена. Оказалось, что эти молодые женщины во время оккупации были «мобилизованы» нацистами в армейские бордели для «обслуживания» своих солдат и офицеров. Повязки они носили из-за татуировки на голени (или икре). Их было очень много, этих женщин. Все они были хорошо одеты, причёсаны и вообще имели вполне приличный вид. Не их была вина в том, что случилось. Во всяком случае, они были на свободе, не арестованы, и хотя ещё ходили с повязками, но казалось, что окружающие вели себя с ними совершенно нормально, без какого бы то ни было предубеждения.

 



Зрительный зал Одесской оперы сегодня

Одесситы участливо, как видно, относились к происшедшему с ними. У них было доброе сердце. В том моём возрасте об этом не столько размышлялось, сколько ощущалось.

***

Колония московских композиторов жила своеобразной жизнью – даже и на отдыхе. Один композитор играл на пианино в своей комнате до бесконечности одну и ту же тему. Как-то отец его спросил, почему он играет часами одну и ту же короткую мелодию? Ответ композитора меня тогда удивил: «Видите ли… Когда я играю свою тему, я надеюсь, что придет её продолжение…». Потом уже в Москве кто-то из композиторов узнал, что его мелодия «перекочевала» в песню другого композитора… Было, говорят шумное разбирательство. Кому присудили авторство, я не знаю. Знаю только, что такое происходило и в композиторском доме на Малой Миусской улице. Слышимость между стенами квартир была превосходной.

Не дождавшись окончания срока наших «путёвок» мы с родителями вынуждены были уехать дней на десять раньше, так как состояние моего кишечника из-за постоянного «слабительного» – солёно-горькой питьевой воды – стало угрожающим. Мы выехали на вокзал на машине «Форд», принадлежавшей согласно легенде, американскому консулу (которого в Одессе тогда, конечно, не было). В общем, директор Дома творчества Блок заверил отца, что заплатить шофёру надо 200 рублей. С нами ехала ещё одна семья. Когда мы приехали на вокзал, шофёр потребовал в ультимативной форме по 250 рублей с каждой семьи! То есть в два с лишним раза больше оговорённой суммы ! Блок мудро не детализировал таких «мелочей» и родители как-то договорились с шофёром на 200-х рублях за каждую семью. В этом тоже была Одесса.

После трёхдневной ужасающей жары в вагоне – по дороге кто-то сошёл с поезда из-за сердечного приступа – мы наконец приехали в Москву. Как было приятно снова очутиться дома!

Так как было ещё начало августа, то мои родители решили снять дачу на оставшейся месяц. Кто-то познакомил маму с милейшей женщиной, доцентом Института Эндокринологии Ниной Сергеевной Лаготкиной, обладательницей дачи в Салтыковке. Она не носила фамилии мужа. Его фамилия была Рыков, и когда моя мама узнала об этом, она сказала понимающе Нине Сергеевне: «Ого!» Борис Васильевич Рыков был одним из заметных авиаинженеров ЦАГИ в Жуковском. Он, кажется, как однофамилец расстрелянного бывшего премьера Рыкова, был ненадолго арестован перед войной, но отпущен – то ли по ходатайству ЦАГИ, то ли по бериевской амнистии. Их семнадцатилетняя дочь Наташа Рыкова была очень способной девушкой и мечтала поступить в Институт внешней торговли – туда после войны надеялось поступить много молодёжи, полагая, что это даст возможность бывать заграницей и вообще жить лучше и интереснее. Но большинство, конечно, туда не попадало. В 1948 году Наташа поступила в виде «утешения» в Институт иностранных языков, что было совсем неплохо и часть своей профессиональной жизни в будущем она действительно провела заграницей – правда в Чехословакии. Её мечты частично осуществились.

Пока что вечерами на их даче собиралась молодёжь и танцевала под патефон на веранде первого этажа. Мы с мамой обитали на втором этаже в комнате с балконом, но довольно тёмной из-за отсутствия окон и очень густого леса, окружавшего дачу.

Всё это не имело никакого значения для меня – снова, как и во время войны, мы с моим другом Николкой, по-прежнему жившим со своей бабушкой у Констанции Игнатьевны неподалеку от нас, проводили окончание лета вместе. Мы, наконец, дорвались до футбола. Имена звёзд команд «ЦДКА», «Динамо», «Спартак», «Торпедо», вызывали у нас восторженный энтузиазм. Иногда удавалось с родителями или родственниками посетить матч на стадионе «Динамо». Позднее – летом 1947 года я видел матч ЦДКА-Локомотив на стадионе «Динамо». В этом матче играл легендарный нападающий ЦДКА Григорий Федотов. Это был артист футбола. Виртуоз с совершенно незаметной техникой, вводящей в заблуждение всех защитников. Тогда футбол ещё не был сегодняшним – почти регби – когда игроков сносят с ног, калечат и вообще играют в разрушительный футбол. Тогда никакие силовые приёмы не допускались и как правило, футбол был чистым. Иногда он был почти искусством. Помню момент, когда Федотов получил мяч где-то метрах в 25-30 от ворот «Локомотива» Перед ним было много игроков – своих и чужих. Неожиданно, почти незаметно, он пробил по воротам как снайпер – в единственную открытую для него точку ворот. Вратарь даже не успел понять, что произошло, когда мяч уже находился в сетке ворот!

Так что, несмотря на все музыкальные впечатления сезона, почти полтора месяца новых впечатлений в Одессе, остаток лета прошёл под знаком футбола!

Наступил август и у стен дачи появились ненавистные мне цветы – «золотые шары» – символ осени и возвращения в школу. Теперь уже очень хотелось продлить лето. Впереди был тяжёлый учебный год.

Снова в школу. Конец трудного 1946-го

Количество учащихся увеличивалось, и теперь уже стала ощущаться нехватка классов и в новой школе. А это вело к дополнительным часам ожидания уроков по специальности. Окружающая жизнь стала ещё мрачнее, чем осенью 1945 года. Начинался голод, правда, в городе он был не так заметен, как даже в недалёком дачном Подмосковье. Продукты, полученные по карточкам или купленные на рынке, приходилось всегда возить на дачу – практически вплоть до начала 50-х годов. Благодаря моим родителям, а также получению мною «рабочей карточки» в ЦМШ мы никогда не голодали, даже в самое трудное время войны. Это была огромная заслуга моих родителей. Мизерные порции выдачи продуктов по продуктовым карточкам, особенно «иждивенцам» – то есть старикам и детям –держало большинство населения на грани голода или постоянного недоедания, что ещё не совсем голод, но хроническое недоедание имеет серьёзные последствия для организма человека, особенно детей и стариков.

Несмотря на специальный паёк у моего отца – «литер Б», несмотря на мою «рабочую карточку», надо сказать, что продуктов на семью хватало только на жизненно-необходимый минимум. Мои сверстники во дворе жили впроголодь. Что говорить о них, когда наш сосед Буше не мог сводить концы с концами, имея трёх иждивенцев – жену, сына и старую, почти девяностолетнюю мать. Он освоил профессию сапожника, и в числе многих вполне интеллигентных людей занялся в свободное от цирка время сапожным ремеслом – производством летних дамских сандалет. Процесс производства одной пары занимал около двух-трёх часов. В целом ему удавалось иногда сделать за неделю 5-7 пар. Его жена продавала сандалеты через знакомых. Они пользовались хорошим спросом, так как в магазинах не было практически ничего. Его отхожий промысел позволил его семье пережить самое тяжёлое время до января 1948 года, когда наконец была проведена денежная реформа и отменены продуктовые карточки.

Октябрь 1946 года был ознаменован вынесением приговора нацистским преступникам в Нюрнберге. Был сделан документальный фильм о суде, но то, что показали на самом суде, почему-то мы увидели лишь много лет спустя. Нюрнбергский суд начался с показа без звука чудовищных рвов, заполненных человеческими трупами. Бульдозер сбрасывал тысячи человеческих останков в ров одного из лагерей смерти. Это было совершенно апокалипсическое зрелище! В общем, приговор был встречен с удовлетворением, хотя оправдали Папена и Шахта. Оба немало способствовали приходу Гитлера к власти и её укреплению.

После этого все международные дела мало кого интересовали – проблема полуголодного выживания даже в городах становилась самой главной. Все мы носили с собой небольшие мешочки с завтраком, которого едва хватало до довольно позднего обеда. Утром, в 8 часов, наскоро поев, нужно было быстро собираться в школу. Потом, где-то около полудня, съедался всухомятку завтрак, принесённый из дома, и, только в лучшем случае в три, а иногда в пять или шесть часов мы добирались до дома и могли, наконец, пообедать. После обеда клонило в сон, но нужно было делать домашние задания, потом только заниматься на скрипке. Быстро летело время – выйти на улицу подышать воздухом времени уже не оставалось.

В доме часто не работало отопление – трубы, кое-как отремонтированные весной 1944 года часто текли, приходилось перекрывать подачу воды в радиаторы отопления – словом всё это происходило довольно регулярно. Ежедневный быт был очень тяжёлым.

Сегодня, возвращаясь к своим воспоминаниям о тех днях, почему-то совсем незамеченным осталось знаменитое Постановление ЦК от 14 августа 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград». В них в совершенно погромном тоне говорилось о Зощенко, Ахматовой и других «нелюбезных народу» деятелях литературы и искусства. Понятно, что для меня, 11-летнего школьника, посвящавшего летнее время игре в футбол и занятиям на скрипке, это событие никак не запомнилось. Почему-то оно прикрепилось в моей памяти, и совершенно ошибочно, к 1948 году – году действительного начала широкой «анти-космополитической» кампании. Лишь недавно я узнал из рассказа моей давнишней близкой приятельницы, что её отец, директор одного из крупнейших московских заводов, уже в 1946 году получил документ, обязывающий всех руководителей московских предприятий работать над «очисткой» своих кадров от лиц еврейского происхождения. Удивительное открытие даже для сегодняшнего дня!

Эти воспоминания не являются попыткой восстановить историю систематических гонений в послевоенные годы еврейской научной, технической и художественной интеллигенции, (хотя гонениям, конечно подвергались и многие люди нееврейского происхождения), всё же, хотя мы и чувствовали, что постоянно происходит что-то непредвиденное, неожиданное, независящее от наших родителей и близких друзей (все пока что работали, делали лучшее на что были способны во всех областях, своей деятельности), но никто ничего толком не знал и не догадывался о том, что это была государственная программа, разработанная на самом верху, и преследовавшая ясную цель постепенного «освобождения» от евреев во сферах их деятельности. Куда могла привести всех нас эта целенаправленная политика? Об этом спорят историки и до сего дня в неотапливаемые бараки ГУЛАГа, или к постепенному «вытеснению» из жизни в обычной обстановке места своего проживания, в атмосфере абсолютной изоляции от окружающего мира?

К чему-то подобному первым годам гитлеровского Рейха до 10 ноября 1938 года «Хрустальной ночи»? Об этом нам знать было не дано. При уже опустившемся «железном занавесе» могло произойти всё, что угодно…

***

Эта начинавшаяся мрачная реальность пока что не имела прямого влияния на меня и моих соучеников. Хотя иногда и имела. Как-то уже зимой 1947-го мы с мамой шли из школы, и она мне рассказала совершенно удивительную историю. Та самая девочка, моя соученица, которую мы навестили один раз у неё дома – Нина Н. – по рассказу её матери моей маме, высказала довольно «интересные» мысли. Как-то, возвращаясь домой из школы, она на улице сказала своей маме следующее: «Мама! Ты знаешь, какие евреи ужасные люди? Они все предатели, жулики и воры и мешают всем жить». «Нина! – буквально взмолилась её мама – что ты говоришь? Ведь мы же евреи!» «Как? – вскричала Нина, – не может быть! Я не хочу быть еврейкой!» – кричала она на весь переулок. «Не хочу!» – повторяла она, истерически плача. Её мама сказала спокойно: «Но мы все евреи! Я и папа, и поэтому ты тоже никем не можешь быть, кроме как еврейкой. Успокойся!» Её мама пожинала плоды своего воспитания – Нина никогда не появлялась во дворе, и как видно дворовые дети её не «просветили» насчёт её собственного происхождения. Она была совершенно не подготовлена к событиям дня и вина в этом её родителей была вне всяких сомнений.

В одном я был уверен – в нашей школе набраться таких «мудростей» она не могла. Значит где? Это осталось загадкой, но скорее всего всё же во дворе – вероятно иногда, хотя и редко, Нина там появлялась. Я же после рассказа мамы только и мог сказать: «Боже! Какая же она дура! Неужели она до сих пор вообще ничего не знала?» – «Представляешь себе? Значит, не знала!» – мама была также поражена этим рассказом Нининой матери. Нина, конечно дурой не была. И впоследствии выросла в нормального человека – в 1963 году я встретил её в «Доме бракосочетаний» недалеко от Сухаревской («Колхозной») площади. Нина пришла туда также подавать заявление о вступлении в брак, как и мы с женой (тогда ещё будущей). Она пришла с каким-то симпатичным еврейским парнем и первое, что я подумал: «Ну, хорошо, что так. По крайней мере, выросла нормальным человеком». Наверное, правильно говорят, что брак «благословляется на небесах…»

***

Несмотря на всё происходящее за порогом дома, мы открывали для себя мир великой литературы, музыки, а иногда и чего-то уже совсем необычного. Как-то раз мой сосед Вова Буше нашёл среди книжного хлама отрывки, вернее обрывки какой-то старинной книги на старославянском. Это были куски Библии, каким-то чудом уцелевшие до тех послевоенных дней. Моя мама легко читала, как видно запомнившийся ей с гимназических времён текст – нам обоим. Это была история Всемирного потопа и Ноева Ковчега! Мы слушали её затаив дыхание. Повествование было таким захватывающим, что я не хотел ни есть, ни пить, а готов был только слушать и слушать. Как ни странно, я всё понимал, а может быть мама читала нам знакомый ей текст своими словами, но я, взяв как-то кусок книги, начал читать и в общем вполне понимал смысл. Это было первое соприкосновение с Библией, и надо сказать оно произвело на нас обоих огромное впечатление. В планы мамы это не входило – она останавливала чтение, чтобы мы начали заниматься нашими обязанностями – подготовкой домашних заданий, а для меня ещё и занятиями на скрипке. И всё же я много дней находился под большим впечатлением повествования такой громадной поэтической силы!

Вторым, уже земным вполне произведением, которое произвело на меня огромное и незабываемое впечатление, было знакомство, вернее также чтение мамой вслух «Отверженных» Гюго. Вероятно, она читала версию для детей. Но я легко переносился в такой необыкновенный мир героев Гюго – Гавроша, Козетты, Мариуса, Жана Вальжана и всех остальных его героев. Даже во время занятий в школе я продолжал переживать историю парижских детей и думать о них. Роман вполне укладывался в идейные рамки воспитания советских детей – познанию очевидного и вопиющего неравенства – служило этой цели вполне разумно. Но что-то было в книге такое, что уводило в сторону от вполне советской оценки великого романа – это была иная история иной страны, которая позднее приводила нас к современной истории наследников Гавроша! Это чувство любопытства осталось и с годами постепенно росло. Будущее показало, что это любопытство увело меня в мир западной литературы, искусства, балета, джаза – словом всего того, против чего и велась, начавшаяся через два года кампания борьбы с «низкопоклонством перед Западом» и против «космополитизма».

Правда, несмотря на свой ещё даже не подростковый возраст, я научился сам, без уроков родителей, хорошо скрывать свой этот особый интерес к вещам, мягко выражаясь, не поощряемым ни школой, ни настоящим советским воспитанием патриотизма и особой гордости только за русскую советскую культуру. Без книги Оруэлла «1984» я вполне овладел совершенно самостоятельно уроками «новоречи». При хорошей памяти это не составляло большого труда. Все официальные формулы были всегда наготове в моей голове. Возможно, что это была инстинктивная самозащита такого рода. Право же, мои родители нисколько в том не виноваты, и даже спустя много лет после их ухода из жизни, я охотно беру всю «вину» за это только на себя самого! Таково было моё естественное, врождённое отличие от многих моих соучеников и сверстников. Хотя я, конечно, был не одинок в своих таких необычных интересах к культуре Запада. Только в 9-10 классах, мы стали с ещё тремя моими соучениками, объединённые общими интересами, делиться подобными мыслями и друг с другом.

***

Как-то днём, ещё весной 1946 года, окончив очередную запись для кинофильма, и идя пешком по Петровке, мой отец увидел недалеко от 19-го подъезда Большого театра группу музыкантов, толпой окруживших знаменитого дирижёра Николая Семёновича Голованова. Мой отец поздоровался с ним, так как был знаком ещё со времени свой работы в оркестре Большого театра. Голованов продолжал прерванный рассказ: «Когда я увидел благородные лица итальянских музыкантов, мне захотелось плакать! Оркестр, певцы, хор всё было невероятным!»

К сожалению, я не смог найти теперь на интернете никаких документов, подтверждающих «инспекционную поездку» Голованова и Неждановой в Италию. Помнится, что статья Голованова об этом событии была – кажется в газете «Советское искусство». Во всяком случае, не в «Правде» и не в «Известиях».

Как бы то ни было, 11 мая 1946 года в Милане вновь открылся всемирно известный Театр «Alla Scala», разрушенный во время войны авиабомбами союзников. На открытии театра дирижировал Артуро Тосканини, специально приехавший в Италию из Нью-Йорка, несмотря на свой преклонный возраст для такого важного национального события. Я не знаю, была ли поездка Голованова и Неждановой приурочена именно к открытию театра, или они просто приехали познакомиться с уровнем современного оперного искусства Италии – одно очевидно, что такая поездка не могла не быть одобренной главным ценителем оперы в стране – Сталиным.

Мой отец ни словом не упомянул Тосканини в связи с рассказом о встрече с Головановым, но очень интересна и показательна реакция такого выдающегося музыканта, как Голованов об уровне итальянского искусства – несмотря на разрушения, тяжёлые последствия войны – инфляцию, жизнь итальянцев впроголодь не один послевоенный год, тяжёлый жилищный кризис – всё-таки музыкальная душа Италии была жива!

Надо напомнить, что Большой театр функционировал частью своей труппы в Москве всю войну. Часть его находилась в эвакуации в Куйбышеве.

Ещё во время войны, как уже говорилось, я увидел совершенно потрясший меня балет «Шопениана» на сцене Большого театра. Но балетная труппа всегда была на уровне мирового класса, продолжая традиции Императорского балета Большого театра. Опера, кроме исполнения нескольких самых «фирменных» произведений русской классики, в целом не могла идти в сравнение по своему уровню с балетом. Прошли восемь послевоенных лет – два года после смерти Сталина, и «Большой балет», как его называли на Западе, начал своё триумфальное шествие по всему миру.

***

В феврале 1946-го прошли первые послевоенные выборы, Моя бабушка, очень любила приходить на избирательный участок самой первой – к открытию в 6 часов утра! Её встречали прямо-таки с почестями – говорили ей о том, как приятно видеть такого сознательного пожилого человека, первым пришедшим к избирательным урнам. Но они несколько заблуждались. Бабушка любила доставлять себе удовольствие небольшим спектаклем. Первым делом она говорила: «Я пришла голосовать за Сталина! Где здесь я могу голосовать за Сталина?» Ей вежливо разъясняли, что в данном участке другие кандидаты, «всенародно одобренные» и голосуя за них, она как бы голосует за Сталина. Бабушка начинала упираться и требовала выполнить её желание – голосовать только за Сталина! В общем, её в конце концов уговаривали, но это повторялось каждые выборы. Мы дома посмеивались над её причудой – шутка ли – встать в пять утра, чтобы к шести придти голосовать?

Надо заметить, что Сталин, как я уже рассказывал, ей импонировал – он был только на три года моложе её, происходил из низов общества, и достиг такой власти и почитания, что казалось не было во всей стране более любимого и уважаемого человека. У неё в сознании Сталин был как-то отделён от советской власти, которую она, конечно не любила, хотя и не распространялась об этом вслух. Революции, гражданская война, голод, тяжкие 20-е годы, тяжкие 30-е – нечему было радоваться… Жизнь всегда была тяжёлой. Но Сталин, конечно, хотел всем добра, а вот власть часто этому препятствовала. Думаю, что я не ошибался в ходе её мыслей потому, что когда к нам в новую квартиру пришёл весной 1940 года мастер, чтобы повесить деревянные палки с кольцами для занавесок на двери и окна (мастер был евреем средних лет) и бабушка говорила с ним на идиш и по-русски, то она ясно спорила с мастером, которому Сталин очень не нравился – он отпускал много шуток на идиш, чего я почти не понимал, но бабушка сначала смеялась, а потом стала возражать и говорила всё время, что Сталин всё равно «а гройцер мэнш», то есть «большой человек», хотя, как я узнал позже, «а гройцер мэнш» часто употреблялось и в ироническом смысле. Как бы то ни было, бабушка устраивала свой маленький спектакль каждые выборы.


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:
Виктор Ф.
Дортмунд, Германия - at 2010-04-20 14:33:56 EDT
В.Ф.-А.Штильману Насколько мне помнится,первые послевоенные выборы состоялись в феврале 1946 г.
A.SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2010-04-06 17:53:16 EDT
Читателю Soplemennik.
Сначала несколько слов: концепция "нет документов - нет доказательств"-исторически несостоятельна. Есть приказ фюрера об уничтожении евреев мира? Есть его речи, где он обещает это, но приказа нет. "Значит ничего и не было"?. Речь Мейерхольда на конференции режиссёров, записанная собчтвенноручно Ю.Б.Елагиным и опубликованная в его книге "Тёмный гений". Сов. театроведы /возможно, конечно-в штатском/, поднимают насмех этот документ."Я сама видела в АРХИВЕ в ВТО его речь и там ничего "такого не было". В АРХИВЕ.Конечно кто-то сразу же,ещё в 1939-м изъял подлинную стенограмму, но...Но в данном случае - а были ли "негласные установки относительно лиц еврейской национальности"? Ну-с, документа нет, так значит ничего такого опять не было? Но вот незадача: мой отец,оказавшись без работы в 1950 году, посетил начальника всех духовых оркестров Сов. армии генерала И.В.Петрова. И генерал сказал: "Вы же знаете, Давид Семёнович, о существовании негласной устпновки ЦК /!/ О ЛИЦАХ ЕВРЕЙСКОЙ НАЦИОНАЛЬНОСТИ.Так вот..." - дальше я продолжу позднее, уже в очерке. Так расписывался ли генерал Петров в получении "негласной установки"? Едва ли. Просто в нужный день происходили закрытые партийные собрания, где в очень узком кругу, не на райкомовском уровне, читались такие документы,понятно без вручения копий. Утолю также любопытство о моём источнике: Не кто-то сказал с чужих слов, а Герой соц. труда, директор завода "Станколит" Пётр Фёдорович Кулешов лично мне рассказывал о "художествах" с кадрами в 1948-м, а о 1946-м сообщил своей дочери незадолго до смерти - как видно не хотел это знание уносить с собой. Когда я был в Москве несколько дней в 2004-м году, она мне это рассказала в присутствии моей жены и назвала точно: 1946-й год. Я не мог поверить, а потом нашёл и на Интернете следы именно 1946-го. Только один документ есть - Докладная Александрова от 14 авг. 1942 года.Там названо всё своими именами. Ну, а если серьёзно - кто сегодня заинтересован в поисках этих следов? Да никто. В России никто. Такова была суть этого дела. Спасибо за внимание

Soplemennik
- at 2010-04-06 03:53:47 EDT
Превосходная картинка нашей тогдашней жизни.
Позволю себе усомниться только в одном месте -
там, где некто рассказывает автору с чужих слов:
- "...директор одного из крупнейших московских заводов, уже в 1946 году получил документ, обязывающий всех руководителей московских предприятий работать над «очисткой» своих кадров от лиц еврейского происхождения..."
-----------
Насколько мне известно, то такого документа не существовало.
Могу добавить пару собственных наблюдений. На небольшом заводе, где я начал свою трудовую деятельность, ко мне благоволила начальница спецчасти, фронтовичка (её гражданским мужем долгие годы был друг моих родителей). Однажды она даже не побоялась выписать мне липовую справку о допуске по форме 3 для командировки в "почтовый ящик". Так вот, примерно в 1965 году, она рассказала мне, что директора нашего завода и её вызывали в райком и устно(!) потребовали не принимать на работу евреев, но никакие документы подобного рода на завод никогда не поступали. И действительно, если бы подобные бумаги были разосланы в тысячи (!) организаций, то сегодня они бы "всплыли".
Второе наблюдение относится примерно к тем-же годам:
Профессор Е.Г.Либерман, "отец" несостоявшейся "косыгинской" экономической реформы 1965 года, будучи в Москве, рассказал одному из моих учителей следующую, уже трагикомическую историю:
В послевоенные годы Е.Г. работал начальником ППО крупного оборонного завода в Харькове. Директор завода, порядочный человек, не стеснялся набирать на ответственные должности специалистов без оглядки на их анкеты. И вот однажды на завод заявился некий, кажется, ответорганизатор ЦК и стал пенять директору на "засорённость" кадров.
В ответ директор, член ЦК КПСС, сказал:
- Я здесь не бирюльки делаю. И людей для дела подбираю по головам, а не по х__м. Пошёл вон!
После Е.Г. добавил, что директор жаловался ему на неоднократное давление по "кадровому вопросу", но никогда не получал письменных указаний этого рода.

A.SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2010-04-05 22:12:56 EDT
Большое спасибо за замеченную ошибку. Я её обнаружил, когда было поздно делать исправления, увы!Спасибо!
Тульвит
- at 2010-04-05 13:38:12 EDT
Читается с интересом.
Одно небольшое замечание. "Его отхожий промысел позволил его семье пережить самое тяжёлое время до января 1947 года, когда наконец была проведена денежная реформа и отменены продуктовые карточки"
Очевидно, имеется в виду - "до января 1948 года", поскольку реформа проведена в декабре 1947 г

Валерий
- at 2010-04-04 16:44:57 EDT
Очень хорошо написано,впрочем как всегда,прекрасный,ясный слог,особенно спасибо за одесские впечатления,именно так и было.
Борис Э.Альтшулер
- at 2010-04-04 16:22:41 EDT
Как всегда у маэстро Штильмана - интересные и очень емкие воспоминания детства. А чего стоит одно упоминание всем нам так хорошо знакомого советско-Оруэловского "новояза"?
Прекрасная памать, прекрасный анализ и чудесное изложение.

Б.Тененбаум-А.Штильману :)
- at 2010-04-04 15:38:26 EDT
Превосходно написано. Браво, маэстро !
Юлий Герцман
- at 2010-04-04 13:31:56 EDT
Очень хорошо написано. Тема интересная, изложение - замечательное.
Инна
- at 2010-04-03 22:14:40 EDT
Автор - очень хороший рассказчик. Интересно и ничего лишнего. Спасибо!


_Реклама_