©"Заметки по еврейской истории"
Июль  2010 года

Артур Штильман

 

Из книги воспоминаний «Москва, в которой мы жили»

Продолжение. Начало в №19(122)

 

 

1947-й. Дебют на эстраде Малого Зала Консерватории. Инцидент с Голубевой. Отмена карточек и новые деньги

Через несколько недель после зимних каникул 1947 года мне предстояло впервые выступить на сцене Малого Зала Консерватории в концерте учеников ЦМШ с Сонатой Генделя в ансамбле с пианисткой – девочкой старше меня года на полтора. Она была ученицей Татьяны Евгеньевны Кестнер, одной из лучших преподавательниц специального фортепиано в нашей школе. Девочку звали Нина Хапова. Она была дочерью певца – солиста Большого театра. Ростом Нина была повыше меня и это меня очень стесняло. Я вообще стеснялся с ней разговаривать – она казалась мне очень серьёзной и к тому же красивой, что приводило меня в дополнительное смущение и полное замешательство – я просто не знал, как с ней себя вести. Не очень красивые были просто соученицами, но красивые… нет, я не мог преодолеть своей застенчивости и просто глупо молчал в её присутствии. Впоследствии мы с Ниной Хаповой стали друзьями, да и сегодня поддерживаем дружеские контакты, но тогда я чувствовал себя в её обществе совершенно потерянным. Собственно даже и не в «в обществе», а просто во время совместных репетиций. Но тут неожиданно я обнаружил в себе какое-то профессиональное честолюбие, если можно так выразиться. Я старался играть как можно лучше, тщательно занимался дома, и это давало мне хоть какой-то минимум уверенности в себе, который несколько снижал мою скованность. Постепенное улучшение моей игры вытесняло из сознания неуверенность поведения в присутствии моей партнёрши. Наши репетиции проходили в основном не с моей учительницей Анной Яковлевной Зильберштейн, а с Татьяной Евгеньевной Кестнер, которая как музыкант, как я даже тогда понимал, стояла неизмеримо выше Анны Яковлевны. Мою учительницу эти репетиции с Кестнер вполне устраивали, так как раз в неделю я занимался в эти дни подготовки не с ней, а в классе Кестнер. Представлял же я на концерте её класс.

Когда наступил день концерта, где-то в конце февраля, я нисколько не нервничал, а стал испытывать предвкушение удовольствия, которое уже однажды испытал – в конце 1943 года на эстраде старой школы и весной 1945-го в новой. Мы вышли на уютную, ярко освещённую эстраду Малого зала и оба почувствовали удивительный контакт и музыкальное взаимопонимание, причём старались, каждый в своей партии, сыграть именно при публике, именно в этот момент как можно лучше, более приподнято и празднично. Мне кажется, что это было тогда хорошим выступлением. Во всяком случае, я после концерта первый раз открыл рот в присутствии Нины и поблагодарил её за совместное выступление. Кажется, она была поражена моими неожиданными, а возможно всё же ожидаемыми словами благодарности за совместную работу. После этого концерта я всегда с ней здоровался уже без всякого смущения и неуверенности в себе. (Нина стала впоследствии превосходной пианисткой и в начале 60-х годов выступила со мной во время Всесоюзного Конкурса скрипачей, заменив в последнюю минуту заболевшую пианистку класса Цыганова. Она получила за это выступление специальный диплом лучшего аккомпаниатора Конкурса скрипачей).

У меня остались прекрасные воспоминания о работе с Татьяной Евгеньевной Кестнер, и я сожалел, что она закончилась так быстро. Мои уроки с Анной Яковлевной оставались теми же, чем были и до этого концерта –непродуктивными и неинтересными – ни с музыкальной точки зрения, ни естественно, со скрипичной.

Конечно время брало своё – накапливался ученический репертуар, технический багаж рос всё равно сам собой – просто от домашних занятий, но уроки были всё такими же бесцветными и неинтересными. В те времена нельзя даже было подумать о переходе к другому педагогу – это считалось просто кощунственным! Анна Яковлевна вероятно чувствовала неудовлетворённость её работой и нашла, хотя бы временно, прекрасный выход из положения – она была неофициальной ассистенткой Абрама Ильича Ямпольского в ЦМШ и сумела договориться с Ямпольским о периодическом показе ему своих лучших учеников – три-четыре раза в год. Это началось как раз с конца 1947 года, и было в высшей степени волнующим событием для тех, кто был представлен играть такому знаменитому профессору.

Разумеется, это стимулировало работу её учеников, в том числе и мою. Впервые я сыграл профессору Ямпольскому лишь две части Партиты Баха для скрипки соло ми-мажор – Прелюд и Гавот. От первой встречи, учитывая большое волнение, у меня не осталось какого-то яркого впечатления. Но помнится, что Абрам Ильич прослушал полностью без остановок Прелюд, сделав совсем немного замечаний, а с Гавотом начал заниматься довольно основательно. Он старался добиться результата своих замечаний и пожеланий сразу же на уроке, в своём присутствии, что было нелегко. Но такая стимуляция всех ресурсов юных скрипачей приносила и большую пользу – приходилось очень концентрироваться и мгновенно стараться выполнить замечания профессора – то есть тут же воплотить их в своё исполнение. Разумеется, такие «мастер-классы», как теперь говорят, были для нас бесценными уроками на всю жизнь. Соприкосновение с великим педагогом ни для кого не прошло бесследно. Даже для тех, кто постепенно «сходил с дистанции» то есть тех, кого он больше не считал нужным слушать. По крайней мере этим ученикам становилась ясна их перспектива, а точнее бесперспективность их дальнейших занятий на скрипке, что помогло им и их родителям подумать о будущей профессии вне музыкальной сферы более серьёзно. Так что и такой поворот событий для некоторых, кроме понятных обиды и разочарования, всё же имел свой позитивный смысл.

***

(Следующий эпизод был описан в главе «Эйфория победы», но он повторен здесь, чтобы не нарушать повествование в целом А.Ш.)

С началом нового учебного года осенью 1946-го для нас, учеников третьего класса были введены занятия по «обязательному фортепиано». Меня определили в класс преподавательницы Голубевой. Как и все мои соученики, я старался понемногу заниматься на рояле, хотя времени катастрофически не хватало, но всё же мы как-то сдавали свои зачёты и иногда даже играли весьма прилично какие-нибудь несложные пьесы. Всё шло своим чередом.

Как-то уже весной 1947 года, вскоре после моего первого выступления в Малом Зале Консерватории, я сидел на уроке у Голубевой. То ли я устал в тот день, то ли не был достаточно сосредоточен, но я сыграл с несколькими ошибками. Обычно Голубева безучастно слушала, иногда немного играла сама для показа, но большей частью немногословно объясняла, что и как надо играть. До этого дня никаких проблем у неё со мной не возникало. В этот раз, после нескольких моих ошибок, она постепенно становилась багровой и начала «закипать». Я продолжал играть и вдруг услышал: «Паршивый жидёнок, дрянь! Что ты там плетёшь?» Я не был уверен, что не ослышался, но ясно услышав «это» второй раз, прекратил играть, быстро встал, собрал ноты и, выходя из класса, как следует, треснул дверью!

Голубева никак не ожидала такого поворота дела и, когда я уже был в середине коридора, она вышла из класса и стала кричать вдогонку: «Вернись, негодяй! Слышишь? Вернись, мерзавец!». Я же быстро спустился с третьего этажа на второй, спрятался на время в уборной для мальчиков, Пересидел там минут десять, чтобы успокоиться, да и Голубева меня там не могла найти, потом спустился на первый этаж в раздевалку. Гардеробщица тётя Паша спросила: «Что, уже закончил?» (до звонка было ещё далеко). «Да, сегодня раньше…» – с трудом ответил я, не узнав своего голоса. Меня трясло. Но постепенно успокоился, дождался прихода мамы и рассказал ей всю историю. Мама, выслушав до конца, сейчас же поднялась к Голубевой. Потом она рассказала, что Голубева была агрессивна, говорила, что я всё вру и вообще я отвратительный ученик. «Вот и прекрасно! – сказала мама, – но должна вас предупредить, что такое дети не врут и в ваших интересах, чтобы эта история не дошла до Василия Петровича Ширинского. И в ваших же интересах самой попросить о переводе моего сына в класс к Кире Леонидовне Владимировой». Киру Леонидовну обожала вся школа. У неё было золотое сердце, она любила детей, всё прощала, была терпелива, словом заниматься с ней хотели все.

Голубевой ничего не оставалось, как пойти вместе с мамой в учебную часть и тут же осуществить мой перевод. Вскоре после меня от неё ушёл кто-то ещё, потом ещё и в самом начале 50-х Голубева «рассосалась» в ЦМШ сама собой. Моя история с ней была первой и последней такого рода за все десять с половиной лет моей учёбы в школе.

Впоследствии – в 1948-49 годах мы переживали кампанию борьбы с «космополитизмом», уже в 10-м классе – «Дело врачей», меня снимали с концертов в Малом Зале Консерватории без объяснения причин – на то была воля государства.

Но никогда ни один педагог, ни один ученик не позволили себе даже обмолвиться о грозных событиях, происходящих за порогом школы. Я не знаю, о чём говорили родители моих соучеников дома в их присутствии, но и сегодня отдаю должное человеческой порядочности всех тех, с кем учился в то «невыносимо нелёгкое время нашего бытия». В тех условиях – об их порядочности можно и должно вспоминать. И помнить их всех. Поимённо.

***

Наступало лето 1947 года. Почему-то именно тем летом неожиданно в комиссионных магазинах появилась в небольшом количестве спортивная обувь для коньков. Наконец-то я стал обладателем настоящих спортивных ботинок с приклёпанными к ним коньками для хоккея – «гагами». Естественно, мечтой были беговые коньки «норвежки», как их называли, но такая роскошь появилась только на следующий год. Зимой 1948-го я стал обладателем уже двух пар коньков – «гаг» для игры в хоккей и «норвежек» для настоящего катка, где можно было быстро бегать на скоростных коньках – ощущение от них было совершенно упоительным… Так что всё лето я с нетерпением ожидал зиму!

   

Москва ночью в дни празднования 800-летия города. Иллюминированный Кремль 1947 г.

В облике Москвы появились новые черты – если не изменяет память, то именно к 800-летию Москвы в 1947 году были выпущены новые дюралевые троллейбусы вместо старого парка – деревянных, обтянутых специальной материей и покрашенных «под металл». Старые троллейбусы назывались ЛК – в честь соратника Иосифа Виссарионовича - Лазаря Моисеевича Кагановича. Для 1933 года такие троллейбусы были наверное вполне современными, но к послевоенному времени они совершенно износились, и новые троллейбусы стали подарком москвичам к 800-летию Москвы. Для москвичей в то время всё было подарком! Подарком был иллюминированный электрическими лампочками Кремль – его башни, подсвеченные в ночное время, производили на всех москвичей просто сказочное впечатление! Помню ещё большую почтовую марку к 800-летию Москвы с копией фото подсвеченного Кремля. Правда – уже во всесоюзном масштабе люди в больших городах получили ещё один подарок – вскоре вышли новые дизельные автобусы «ЗИС». Не знаю точно историю создания этих машин, скорее всего, что их скопировали с американских, но они были исключительно надёжны и комфортабельны по тем временам.

Посадка в троллейбус у гостиницы «Националь». Приблизительно осень 1945 года

На улицах появилась уйма немецких трофейных машин. Целая коллекция «Опелей»: «Адмирал» модели 1934 года (очень похожий на «ЗИС 101»), «Опель супер-6» – машина, немного напоминавшая довоенную «эмку», но поменьше и с 6-ти цилиндровым мотором, затем «Опель-капитан» (на него очень сильно была похожа начавшая выпускаться в 1948-м «Победа» Горьковского автозавода), маленькие опели – «Олимпия», «Кадет», совсем маленькие двухцилиндровые «ДКВ» с передними ведущими колёсами – конструкция, вызывавшая смех у всех автолюбителей (как оказалась, внедрённая в Америке тоже в 1927 году и очень хорошо себя зарекомендовавшая, особенно при заснеженных дорогах), бесчисленные «Мерседесы», «Вандереры», «БМВ», «Хорьхи». Словом, в Москве был представлен весь германский автопарк конца 20-х и начала 30-годов. Стали срочно разрабатывать отечественные автомобили – «Москвич» (копия «Опель-Олимпии» и «Опель-кадета»), «Победа» (сильно напоминавшая как «Опель-капитан», так и английский «Форд» 1943 года) и наконец шикарные правительственные лимузины « ЗИС-110» – точная копия американского «Паккарда». Впрочем, Сталин, лично одобрявший и принимавший новые модели машин, сам предпочитал ездить на своём старом бронированном «Паккарде».

  

Современные фото послевоенного «Москвича-Олимпии» и автомобиля «Адлер» 1927-31 г.

Новые «Победы» стали появляться в значительном количестве, кажется только начиная с 1948 года, а «Москвичи» к 1949-му даже стали продаваться в частные руки (конечно, очень скоро по специальным ведомственным спискам). Машина стоила 9 000 рублей. В среднем она стоила в исчислении зарплаты – больше, чем годовое жалованье среднего служащего. Автомобиль, как и раньше оставался именно роскошью, а не средством передвижения (и никакого автобазара в Москве или автобазар кировоград еще на было). Поэтому частным владельцам приходилось немедленно изыскивать все возможности для строительства хотя бы временного гаража – при общей бедности населения искус вандализма был слишком велик в самых широких слоях населения. Оно и понятно – подавляющее большинство семей, например, нашего двора (исключая мидовцев, врачей Кремлёвской больницы, и военных) едва сводило концы с концами от зарплаты до зарплаты, а тут, видите ли – частные машины! Да, чувство ненависти к таким новым «буржуям» и их собственности было экономически и психологически вполне объяснимым. К тому же нельзя забывать, что практически все жильцы дома на Калужской жили в коммунальных квартирах. Например: доктор Зак с женой и сыном жил в одной квартире с рабочим Грудинкиным, получавшим на своём заводе едва 800 рублей в месяц при четырёх сыновьях-школьниках! Его жена работала уборщицей и получала 350 рублей в месяц. Доктор Зак получал специальный продуктовый «кремлёвский паёк». Можно себе легко представить накал антисемитских страстей в такой квартире. Сын Грудинкина Игорь, с которым мы играли в футбол в послевоенные годы, жаловался мне: «Вот смотри! Их только трое! А жрут-то! Жрут! Ну просто обжираются! А мы? Ну, скажи – где тут справедливость?» Со мной он как-то стеснялся и не распространялся о том, что семья Зака – евреи, но я уверен, что другим изливал душу и проклинал всех евреев на свете! Доктор Кулинич, тоже кремлёвский врач, был белорус, хотя его жена была еврейка. У них было два сына и со старшим Юрой мы дружили. Не знаю почему, но доктор Кулинич не был объектом зависти и проклятий семей пролетариата. Возможно потому, что имел других соседей по квартире.

Где-то в середине 50-х годов на экранах кинотеатров шёл какой-то венгерский фильм. Помню, в нём был примечательный эпизод: старый венгерский судья, уже на пенсии, после войны говорит членам своей семьи: «Я за свою жизнь вынес много приговоров, но никогда никого не приговорил к жизни в общей квартире!» Ситуация в общих квартирах была именно такой, какой я её описал – ничего не могло быть хуже материального неравенства! Люди не способны понять, что социальное неравенство было, есть и будет, и никакие революции никогда его упразднить не смогут, но человек рабочий, тяжело работающий в цеху своего завода ежедневно по многу часов и не имеющий возможности при этом обеспечить сносной жизни себе и своей семье, будет проклинать скорее всего своего соседа, а не правительство, которое только и ответственно за такую ситуацию. Проклинать правительство? Но в СССР такого быть не могло. Виновных за такое безобразие искать долго не нужно – уже в 1948-м эти виновные были названы поимённо – сначала зловредные театральные критики – все без исключения «без роду, без племени», потом дальше и дальше – к «Делу врачей» в 1952-м. Мы ещё не знали, что всё это было частью огромного плана.

Но пока в 1947-м шли «репетиции» – имена «предателей» Роскина и Клюевой склонялись до бесконечности – начались «суды чести». Роскина и Клюеву не превратили в пыль – пока на примере «общественного суда» над ними было положено начало новому течению сталинской политической мысли – «борьбе с низкопоклонством перед Западом», скоро ставшей «борьбой с безродными космополитами».

Лето в «Томилино». Павлик

Лето 1947 года выдалось жарким. Снова мои родители и прежде всего мой отец, очень не любивший дачи, решил как и в 1945 году ничего не снимать, а устроить нас с мамой на всё лето в дом отдыха Министерства нефтяной промышленности «Томилино» недалеко от Москвы по Казанской дороге. Этот дом отдыха был бы не достоин даже упоминания, если бы мне не пришлось там встретиться с 16-летним парнем, очень интеллигентным, и милым. Он носил очки, что по тем временам было неоспоримым признаком интеллигента. Звали его Павлик. Он был старше меня на четыре года. В доме отдыха он находился вместе с матерью и младшей сестрой, примерно моей ровесницей. Отец Павлика работал в Наркомате внешней торговли и ещё до войны многократно ездил в Америку. Как ни странно, его отец уцелел в великие и малые «чистки» и продолжал работать в своём «Внешторге».

Узнав, что я занимаюсь на скрипке в доме отдыха даже летом, и присматриваясь ко мне, он поделился своей тайной. Тайна Павлика заключалась в том, что он был…писателем! Да, да! Именно начинающим, но со своей темой писателем. Он дал мне прочитать для начала один свой роман, который назывался «Конец Ната Пинкертона». Это был детектив, вполне подражательный, из серии детективных рассказов и повестей из жизни американских гангстеров. Дал мне также почитать свои стихи. Они мне понравились меньше. Как-то я ему сказал, что, на мой взгляд по крайней мере, по моим знаниям о Нью-Йорке, там нет крутых спусков и таких горбатых улиц, какие описаны им в его романе во время последней погони гангстеров за Пинкертоном. «Есть, есть! Ты просто не знаешь. Мой отец привёз много фотографий, книг и журналов и есть там именно горбатые улицы – на самом Манхэттене!» Каково же было моё удивление, когда через 33 года я начал свою жизнь на Манхэттене в районе именно с такими горбатыми улицами – головокружительными спусками и длинными подъемами! Я вспомнил Павлика.

Второй его вещью оказался роман или повесть из советской жизни. Это была ужасно мрачная история о нераскрытом убийстве молодого человека, жившего где-то в бараках на окраине провинциального города. Дома, которые бросили строить вскоре после войны, по выражению автора должны были быть окончены «к концу 17-й Пятилетки»! На этих полуразвалинах издевательски колыхались красные лозунги, повествующие о счастливой жизни народа, призывы и тому подобная наглядная агитация и пропаганда. Я прочитал всё это с большим интересом, хотя повесть произвела на меня гнетущее впечатление, о чём сказал Павлику. Он немного забеспокоился и сказал: «Я тебе доверяю. Ты серьёзный человек. Не говори, пожалуйста, об этом никому, даже своей маме. Хорошо?» Я твёрдо пообещал ему это, и слово своё сдержал. Никто никогда об этом произведении в толстой ученической тетрадке не узнал.

Естественно, что у меня были «правильные» представления о «задачах литературы» – если и рассказывать о мрачных сторонах жизни, то уж как у Фадеева в «Молодой гвардии»: героизм, а потом, после войны – наше прекрасное настоящее и совершенно великолепное будущее! С этим для меня было всё более или менее ясно. Но повесть Павлика всё же заставила задуматься. Нельзя сказать, что о такой жизни я не слышал или ничего подобного не видел даже на окраинах самой Москвы. Но… но всё же это я видел, то есть я не был уверен, следует ли о такой страшной жизни писать. Павлик доверился мне, но что бы случилось, если бы на моём месте оказался кто-то другой, кто поделился бы своим открытием с родителями, а те с кем-то ещё? Павлик мог вполне легко и просто залететь в тюрьму, если бы кто-то прочёл его повесть. О его родителях нечего было и говорить. Когда мы все уезжали в Москву, я, к собственному моему удивлению, посоветовал Павлику никогда и никому свои сочинения не показывать, иначе … словом, несмотря на свои 12 лет я дал ему серьёзный совет. Надеюсь, что он ему последовал. Больше я его никогда не встречал, но часто, когда стал взрослее, возвращался в мыслях к Павлику и задавал себе вопрос: «Что заставляет людей писать? Почему они не могут не писать?» Главный вопрос я до поры до времени не задавал даже самому себе – почему о такой жизни вообще нельзя писать? Ведь писание  это всего-навсего книга? Плохая или хорошая, но только лишь книга.

Понятно, что я тогда не знал о существовании Спецхрана в Библиотеке им. Ленина, не знал, что любые книги из-за границы никогда не доставляются адресатам, даже на иностранных языках, что люди, которым такие книги посылаются, как правило берутся на заметку «теми, кому надо». Нет, таких вопросов я себе не задавал. Только в 70-е годы наступила пора «Самиздата» и «Тамиздата». До того времени было ещё четверть века! И всё же Павлик врезался в мою память. Я с удивлением обнаружил, что есть люди, даже молодые, почти мои сверстники, которые думают не как все! В моём случае это был Павлик, который писал не как все. Но главное, что я принял это как должное – есть люди, которые думают (раз пишут, значит так думают!) не как все, которые несмотря ни на что, несмотря на более чем устроенную жизнь со своими родителями, ни в чём не нуждавшиеся, в отличие от большинства людей оценивают окружающую нас жизнь совсем по-иному. Это было моей первой встречей с неподцензурными литературными опытами и проявленным в них свободомыслием. И с тем, что я понял только через много лет, что именно заставляло таких людей думать и чувствовать по-другому.

Это была человеческая совесть. Павлик был одарён ею значительно больше, чем среднестатистический человек. Хотя тогда, конечно, сформулировать это явление наличием обострённой человеческой совести я ещё не мог. Но и тогда, даже встреча с таким необычным молодым человеком была очень важной в моём развитии и понимании окружающего мира.

***

Тяжкая ноша «буржуазной собственности»

Осень 1947 года ознаменовалась невероятным событием в жизни моей семьи: мой отец был в списках Комитета по делам Кинематографии на «получение трофейной немецкой машины за наличный расчёт для личного пользования». Свершилось немыслимое – мы стали уже совсем «буржуями» – теперь с собственной машиной! Я даже как-то побаивался реакции «двора», то есть просто большинства жильцов дома № 16, ведущих свою тяжёлую, ежедневную борьбу за существование. Но что было делать? Отказаться от такой королевской почести? Или заплатить 7 000 рублей и получить двухдверный автомобиль «Адлер» тёмно синего цвета, с красными дерматиновыми сиденьями, с переключением скорости на руле (модель 1927-31 гг.), имевший четырёхцилиндровый мотор и передние ведущие колёса? Для моего отца и кажется также и для мамы, это не представляло моральной проблемы, но для меня, вынужденного общаться с дворовыми ребятами, играя с ними, хоть и не часто, в хоккей и футбол это становилось какой-то неприятной моральной тяжестью. Впрочем, меня всю жизнь преследует обострённое чувство социальной несправедливости и какой-то обременительной вины. «У нас есть даже машина, – думал я, – а у них…» Что у них – я знал хорошо.

Машину отец получил. Мы покатались на ней по округе – Воробьевы Горы, визит к дальним родственникам в Останкино. За рулём сидел наш сосед по дому – молодой симпатичный парень, ветеран войны и отличный шофёр Виктор Беглов. Но настали жуткие морозы, и батарею аккумулятора пришлось снять и взять её домой. Машина стояла, покрытая снегом, во дворе перед нашими окнами. К марту она превратилась в совершенный сугроб. Начал таять снег, машина стала видна, но каким-то образом с радиатора исчез красивый алюминиевый «адлер» – орел с распластанными крыльями, национальная германская эмблема, но без свастики, конечно. Все же машина 1927 года! Несколько жильцов трёх наших домов, также владельцев «трофейных» автомобилей, получили разрешение на строительство временных гаражей во дворе соседнего дома № 12 рядом со стеной, отделявшей двор дома от Второй Градской больницы. Гаражи на 10 машин были построены быстро и можно было начинать пользоваться машиной, но мой отец управлять машиной не умел, Виктор Беглов ещё не демобилизовался и пока состоял сменным шофёром у своего генерала, так что отец нанял шофёра, который должен был возить его на работу, и иногда и меня – в школу. Наш шофёр Лёша был очень славным и интеллигентным парнем. У него были жена и маленький ребёнок. Жил он в корпусах старых графских построек, примыкавших к Палеонтологическому Музею. Словом, он был нашим соседом, как и Виктор Беглов. Всё было хорошо. Но вдруг всё чаще и чаще мы начинали останавливаться посреди улицы из-за дырявых камер в колёсах, Вскоре выяснилось, что наш интеллигентный Лёша продавал новые камеры, а весьма поношенные ставил нам, скорее всего получая за это известную доплату.

Летом 1948 года мы снова сняли дачу у той же Нины Сергеевны Лаготкиной в любимой мною Салтыковке. Мы с мамой жили там, а отец продолжал работать всё лето, чтобы в сентябре уехать отдыхать в Кисловодск. Как-то летом, приехав с Лёшей домой, очень усталый после двух сеансов звукозаписи, он рано лёг спать. В шесть утра его подняли звонком в дверь. Его разбудил сосед-полковник и оповестил о потрясающей новости – пока отец спал – гараж сгорел! Скорее всего его кто-то поджёг. Быстро одевшись, отец пошёл к месту пожарища. Там тлели брёвна и догорал «Мерседес» полковника. Приехала милиция, судили и рядили, но нашей машины там не было! Неожиданно на нашем «Адлере» к восьми утра подъехал Леша! Вместо громов и молний на голову Лёши, который, как стало ясно, калымил каждую ночь, пока мы спали, отец одарил его двумястами рублей, расплатился с ним за оставшиеся дни и распрощался. Двести рублей было премиальными для Лёши, за такое неожиданное спасение автомобиля. Вскоре отец продал наш «Адлер» и осенью 1948-го получил новый «Москвич», то есть переименованный и сделанный в Москве маленький малолитражный «Опель». Это стало возможным также благодаря специальным спискам Комитета по делам Кинематографии для многих работников кино. Кому поважнее уже продавали даже «Победу». Она стоила неимоверно дорого – 16 тысяч рублей! Так началась наша автомобильная жизнь, которая никогда больше не прекращалась – отец очень любил машину, дававшую свободу от общественного транспорта, всегда перегруженного, особенно утром и вечером. Он стал готовиться к сдаче экзамена на право вождения автомобилем, но ездить пока не умел. Ему начал давать уроки (уже на полученном новом «Москвиче») его старый друг – Валентин Николаевич Котовский, также работавший на Киностудии документальных фильмов музыкальным редактором и «музоформителем». Многие принимали его за родственника легендарного командарма Котовского. Валентин Николаевич был толст и был большим гурманом, а на вопросы о родстве с командармом всегда отвечал так уклончиво, что можно было подумать, что да, он и есть племянник легендарного полководца. Хотя сам Валентин Николаевич провёл много лет в армии, рассказывал даже, что преподавал когда-то в 20-е годы в автошколе, давал прекрасные советы по вождению автомобиля, но сам он ездил совершенно ужасно! Как-то мы с мамой возвращались из школы, и вдруг из наших ворот довольно быстро выехал на большом газу, ясно, что на низшей передаче – наш новый «Москвич» – за рулём сидел мой раскрасневшийся отец, а рядом с ним совершенно невозмутимый Валентин Николаевич. Машину слегка занесло на льду, но она сама выправилась.

Мало-помалу отец освоил езду и сдал экзамен. Теперь мы уже могли ни от кого не зависеть и ездить летом загород, на дачу, по делам, отец мог ездить сам на работу. В 12 -летнем возрасте ещё на «Адлере» я тоже научился водить машину по дачным дорогам – конечно медленно, на низших передачах, но научился! Сколько старинных книг и руководств по вождению и обслуживанию автомобилей я прочитал до того, как первый раз сел за руль! Но удовольствие от вождения машины было сродни для меня удовольствию от собственной хорошей игры на скрипке! Любовь к машине осталась на всю жизнь. Пока же, вместе с новыми заботами о гараже, правильном обслуживании машины и запасных частях пришли заботы, гораздо более серьёзные для моего отца и для тысяч людей в сфере искусств, науки, в общем, для интеллигенции. Началась эпопея «большого урока» 1948 года – открылась во всю ширь и мощь «кампания «борьбы с космополитизмом» теперь уже непосредственно вовлекшая его самого, и таким образом, всё нашу семью.

***

Перед самым Новым 1948 годом всё население Москвы и нашего дома в частности, находилось в большом волнении. Даже самые необеспеченные, да и просто бедные семьи были озабочены денежной реформой. Вероятно всё же какие-то деньги даже в таких семьях находились на руках, а не в сберегательной кассе. Словом все кинулись в последние несколько дней декабря 47-го скупать в магазинах всё, что было мало-мальски пригодным для жизни. Помню, что когда магазины были опустошены, то выстроились длиннейшие очереди в аптеках – покупали вату, «Тройной одеколон» (в принципе, после 30-50-процентного разведения водой, годящегося для «приёма» внутрь, в качестве эрзац-водки), белый и красный стрептоцид, бинты, йод – абсолютно всё… Но продолжалось это недолго. Первого января должны были появиться новые деньги. Впрочем, пока ещё некоторое время все магазины принимали старые рубли, но если не изменяет память, из расчёта 10 старых рублей за один новый.

Новые троллейбусы на улицах Москвы

Скоро в обращении появились новые деньги. Они поразительно напоминали старые царские (вместе с остатками старой библии у Буше, вероятно в сундуке его престарелой матери, обнаружилось довольно приличное количество старых бумажных царских денег). Даже цвета купюр были теми же самыми – синими, красными, зеленовато-салатными (пятьдесят и сто рублей). Раньше они были с портретами Императоров, теперь с портретами Ленина и Сталина. А так, в целом были удивительно схожими.

Не знаю, как в других городах, но в Москве каким-то чудом действительно стали продаваться продукты впервые с 1941 года – без карточек и талонов. Это, естественно, сильно укрепило престиж правительства и Сталина – вот, все видят, что правительство и «лично товарищ Сталин» сделали всё возможное для «счастливой зажиточной жизни» – эти слова говорил сам Сталин в своих немногочисленных речах. Помнится, что как и предыдущий 1946-й, все проводили 1947-й с большим облегчением.


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 3036




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer7/Shtilman1.php - to PDF file

Комментарии:

Борис Э. Альтшулер
- at 2010-07-18 16:30:34 EDT
Очень интересные, детальные и откровенные воспоминания маэстро Штильмана. Их чтение было для меня большим удовольствием.
Давид Иоффе
Хайфа, - at 2010-07-18 05:36:16 EDT
"Подарком был иллюминированный электрическими лампочками Кремль – его башни, подсвеченные в ночное время, производили на всех москвичей просто сказочное впечатление!"

Каким "подарком" обернулась эта иллюминация для ее инициатора Н. П.Фирюбина рассказано в воспоминаниях Н. Шмелева Восьмисотлетие Москвы. Стоит прочесть
http://magazines.russ.ru.znamia/1998/9/shmelev.html

Йегуда Векслер
Бейтар Илит, Израиль - at 2010-07-14 15:37:23 EDT
Очень интересно! Повествование неспешное, с подробностями -- но они-то и представляют особый интерес: благодаря им все оживает, становится объемным, достоверным. Очень важно правдиво рассказывать о времени, оказавшем колоссальное влияние на всю Россию и в особенности на жизнь евреев в ней. Свое влияние то время продолжает оказывать и теперь: оно - ключ к пониманию того. что сейчас творится в России.
Огромное и сердечное спасибо!
С нетерпение жду продолжения.