©"Заметки по еврейской истории"
сентябрь  2010 года

Артур Штильман

Из книги воспоминаний «Москва, в которой мы жили»

(Продолжение. Начало в №19(122) и сл.)

Свершилось! Изгнание отца с работы. Моя новая жизнь скрипача

Всё более тревожные слухи об увольнениях евреев распространялись по Москве к концу 1949 года. Хотя это уже не было новым, но никто по-прежнему не понимал ни причин этого, ни какой бы то ни было логики – увольнялись люди заслуженные, каждый в своей области – заведующие кафедрами, деканы различных институтов, иногда и не слишком «ответственные» сотрудники научных или медицинских учреждений. Волна стала «докатываться» до драматических театров и музыкальных учреждений. Что в такой ситуации люди вообще могли делать? Ровным счётом ничего – просто сидеть и ждать, – пронесёт или не пронесёт на этот раз? «Программа», изложенная в Докладной Александрова от 17 августа 1942 года начала действовать и теперь перешла в область государственной практики. Конечно, люди не сразу увольнялись (часто поначалу понижались в должности), но тягостное предчувствие надвигающейся беды к концу 1949 года не покидало никого.

Помнится, что впервые в моей жизни мы встречали Новый 1950 год в ещё большей тревоге, чем 1949-й и со всей ясностью ожидали худшего. Действительно, всё как-то совпало – смерть бабушки, периодические газетные кампании, где еврейские фамилии фигурировали совершенно недвусмысленно, а если кто-то когда-то поменял фамилию на более «благозвучную», или писатель публиковался под псевдонимом, то непременно в газетах указывалась его «преступная» настоящая фамилия! Не нужно было обладать болезненным воображением, чтобы не видеть и не слышать очевидного – все эти знаки «внимания» евреям СССР имели своё особое значение. Всех мучил тот же проклятый вопрос: чем всё это кончится?

С другой стороны, осенью 1950 года в моей судьбе скрипача наметились серьёзные изменения к лучшему. Как-то днём в начале сентября моему отцу позвонил из школы заместитель В.П. Ширинского по учебной части Чернышёв. Он попросил отца зайти к нему в свободное время для разговора. Когда отец пришёл в ЦМШ, то его неожиданно встретил сам Ширинский и пригласил в свой кабинет. Василий Петрович сказал отцу, что у меня остаются последние три года в школе и что «пора подумать о педагоге» для меня, как он выразился – «более соответствующего уровню самого ученика». В общем, он сказал отцу, что хотел бы меня видеть учеником профессора Консерватории К.Г. Мостраса. Он сказал также, что Зильберштейн может достаточно эффективно работать с детьми и с ранним подростковым возрастом, но практика показывает, что старшие её ученики должны заниматься свои последние несколько лет с более серьёзными и квалифицированными педагогами.

Надо сказать, что за год до этого разговора – ещё в 1949 году – один из лучших юных учеников Анны Яковлевны Зильберштейн – Витя Данченко – по настоянию его родителей был переведён из её класса в класс Михаила Абрамовича Гарлицкого, также ученика А.И. Ямпольского.

Через 35 лет Михаил Гольдштейн, родной брат знаменитого Буси Гольдштейна, к тому времени уже немецкий профессор, написал статью в нью-йоркской газете «Новое русское слово», где в частности коснулся ухода из ЦМШ А.Я. Зильберштейн, заметив, что «её увольнение было частью государственной кампании антисемитизма».

Это было в 80-х годах, когда я уже жил и работал в Нью-Йорке. В частном письме к Михаилу Гольдштейну я высказал мнение, что как ни странно, но Анна Яковлевна не пала жертвой государственной политики, и что её никто из школы не увольнял. Просто после ухода Данченко и другие родители стали серьёзно думать о будущем своих детей, и вызов моего отца к Ширинскому был частью процесса перехода учеников Зильберштейн к педагогам более квалифицированным, что в данном частном случае никакого отношения к государственной политике в отношении евреев не имело. Это было, конечно, совпадением, неприятным для Анны Яковлевны и для всех нас, но вполне закономерным явлением в профессиональном смысле.

В 20-х числах сентября 1950 года мой отец договорился со своим бывшим профессором Цыгановым о прослушивании меня в Консерватории. Я сыграл Цыганову Фугу Баха и две части Концерта Кабалевского. Цыганов сейчас же изъявил согласие со мной заниматься. Он не хотел брать на себя никаких обязательств в ЦМШ и потому предложил такой план – официально я буду числиться в классе его ассистента М.В. Курдюмова, а сам Дмитрий Михайлович будет заниматься со мной два раза в неделю совершенно бесплатно. Это было очень великодушно с его стороны.

Василий Петрович Ширинский настаивал на своей идее моего перехода к профессору К.Г. Мострасу и брал все хлопоты на себя, но отец поблагодарил его за внимание, сказав, что в силу данного когда-то слова Цыганову вскоре после моего рождения, что если я буду скрипачом, то стану со временем его учеником, поэтому теперь самое время воплотить это обещание в жизнь. Хотя это были и вполне сентиментальные причины, но Василий Петрович скрепя сердце с ними согласился.

Теперь предстояло сказать об этом Зильберштейн. Мой отец сказал ей тогда по телефону примерно следующее: «В течение этих лет мой сын делал успехи, и ваша совместная работа была достаточно продуктивной. Теперь он уже в возрасте, когда по мнению Василия Петровича настало время для него заниматься под руководством одного из профессоров Консерватории. Так что сын будет теперь заниматься с моим бывшим профессором Цыгановым. Мы благодарим вас за всё сделанное за эти годы и желаем вам всех благ». Таким коротким был разговор с Зильберштейн. Анна Яковлевна восприняла всё это как желание Ширинского выбросить её из школы, и она поставила ультиматум – либо ей возвращают всех её учеников (вопреки их воле?), либо она уходит из школы (у неё всегда была вторая работа в школе-десятилетке им. Гнесиных). Такое требование было не остроумным с её стороны, да и невыполнимым. Ультиматум её принят не был, и она добровольно покинула школу. Это был случай, когда вполне могло показаться, что Зильберштейн «выдавили» из школы именно по «еврейской норме», но в действительности это было не так. Мне было лишь грустно, что именно из-за меня так могло казаться людям со стороны. Два педагога её поколения – М.А. Гарлицкий и Ю.И. Янкелевич продолжали успешно работать в ЦМШ. Пока что, во всяком случае, их высокий профессионализм ограждал их от увольнения. Происшедшее с Зильберштейн хотя и совпало с антисемитскими гонениями, но следствием их не было.

Я начал ходить в Консерваторию на уроки к профессору Цыганову. Началась моя новая жизнь скрипача.

***

За несколько дней до прослушивания у Цыганова произошло, можно сказать давно ожидаемое, но от этого всё равно не менее скверное событие. Сразу после возвращения отца из отпуска в 20-х числах сентября он пришёл в дирекцию оркестра Кинематографии, чтобы узнать о расписании своей работы на октябрь. Вместо этого ему предложили расписаться в ознакомлении с приказом, подписанным зам. председателя комитета по Кинематографии В. Переяславцевым об увольнении с работы. Замечательна была формулировка приказа: «За создание нездоровой обстановки между дирижёрами Гамбургом, Ройтманом и Штильманом освободить от работы дирижёра Штильмана с 1 октября 1950 года». Отец был единственным штатным дирижёром – его и выгнали, выполнив тем самым план по «очистке».

Это было кульминационной точкой целого года копаний и «расследований» в котором принимал живейшее участие некто Л.М. Живов, преподававший также общее фортепиано в московской Консерватории. Возможно, он имел особые связи с НКВД ещё с довоенных времён. Во время войны он был в армии, но, как он сам писал в своих кратких, но весьма туманных воспоминаниях («Московская Консерватория в годы Отечественной войны» Москва, 2005 г.), в основном был на должностях комсоргов и члена партийных бюро различных воинских соединений, комиссий и т. д. в таком же роде. Помню, что в мои годы в Консерватории он на всех митингах просто «заходился» от своих «армейских» воспоминаний. Зная его «заслуги», как одного из самых яростных гонителей евреев из Кинематографии в то тяжёлое время, в его связях не приходилось сомневаться. В середине 50-х, уже после смерти Сталина, его всё-таки «попросили» из Комитета кинематографии. Но до тех пор должно было пройти целых шесть лет! Дело против отца было начато в 1949 году. Было, однако, великой удачей, и я повторяю это снова и снова, что вслед за увольнением не последовало ареста.

Через три года – осенью 1953-го, уже после восстановления отца на работе, его вызвали повесткой на Лубянку, где молодой следователь ему ясно сказал, что его могли «изолировать», но была большая «очередь», а теперь же у ведомства другая практика и теперь его предупреждают. Его толстое «дело» отныне сдаётся в архив. Следователь посоветовал отцу быть поосторожнее в высказываниях.

Он дал ясно понять, что причиной, которая должна была стать основанием для ареста, был донос от квартирных соседей. Буше? Но в это было невозможно поверить! Однако донос всё-таки касался именно квартиры – родственник последней жены Буше – буфетчицы Цирка – бывший мелкий сотрудник МГБ – сам написал донос на отца, лишь один только раз мельком увидев его. Жена Буше по простоте душевной рассказала, что её дядя, по домашней кличке «Пусик», сказал ей: «Что же это вы так? Живёте все в одной комнате? Это не годится! Я вам помогу получить вторую комнату!» Так снова цена жизни измерялась ценой приобретения за счёт арестованного принадлежавшей ему комнаты. Всё это было не ново. Но каким-то чудом нас пронесло! Не состоялся план «Пусика». В середине 50-х он женился на молодой девице, вскоре преподнесшей ему «наследника», а через несколько месяцев дядя «Пусик» скоропостижно скончался. Его комнатой и завладела его молодая жена, скоро выйдя замуж, вероятно за истинного отца «наследника» Так неожиданно для нас закончилась эта история. Смерть Сталина – это действительное чудо – спасло нашу семью от самого страшного в СССР – ареста. И конечно миллионы других семей.

***

Вернёмся снова в 1950 год. Московская Консерватория тех лет ещё имела аромат прошлого – великого прошлого, несмотря на гнетущую атмосферу последних лет сталинского правления. Были сравнительно ещё не стары А.Б. Гольденвейзер, Г.Г. Нейгауз, С.Е. Файнберг. Все они ещё выступали как солисты или участники камерных ансамблей. Вполне бодро выглядел А.Ф. Гедике. Так что приходить в Консерваторию было очень приятно и даже волнующе.

В 1950 году ещё существовал забор, отделявший двор Консерватории от Никитской улицы. В заборе было двое ворот – для въезда к Большому Залу и выезда со двора. Сам забор был частью архитектурного ансамбля Консерватории. На его железной ограде посередине каждой секции висел как бы герб Консерватории – лира, обрамлённая лавровым венком. Внутри лиры был лист, символизирующий партитуру и наискосок – дирижёрская палочка. Эта железная скульптура была искусно сделана и прикреплялась к забору с помощью винтов – сварки тогда ещё не существовало. Забор с такими гербами как бы отделял мир музыки, мир прекрасного от окружающего мира – это была граница двух совершенно различных миров. Иногда, когда эта железная скульптура на заборе покрывалась белым инеем, и если ещё шёл снег, то в вечерние часы учебный корпус со всеми освещёнными окнами и Большой Зал действительно виделись каким-то волшебным дворцом! В такие минуты казалось, что Консерваторию ещё не покинули Рахманинов, Зилотти, Сафонов, Танеев…

Как прискорбно, что в середине 50-х, уже после смерти Сталина, грубые и бездарные чиновники распорядились снести эту прекрасную часть архитектурного ансамбля – замысла строителей и основателей Консерватории – и заменили его совершенно недостойным памятником Чайковскому, работы небезызвестной коммунистической скульпторши Веры Мухиной, прославившейся своим советским шедевром – скульптурой «Рабочий и колхозница» на ВДНХ.

П.И. Чайковский заслужил памятник более талантливый, и место мухинского памятника было исторически неверным – при всём величии Чайковского не он основал консерваторию, он лишь в ней преподавал.

Но вернёмся в октябрь 1950 года. В понедельник 2 октября я пришёл на свой первый урок в 10-й класс на втором этаже, где всегда занимался Дмитрий Михайлович Цыганов. Летом я начал работу над 1-й частью Концерта Мендельсона, но действительно ясного представления о стиле и характере этого сочинения у меня не было. В начале сентября я играл Анне Яковлевне Зильберштейн эту часть по нотам раза два. Как-то она спросила меня: «Ты знаешь, как надо играть этот Концерт?» Я пожал плечами вместо ответа. «Это надо играть здорово!» – сказала она. Незабываемый совет, тем более ни к чему её не обязывавший.

Цыганов взялся за дело со мной очень серьёзно. Он сам блестяще владел всеми видами техники правой и левой руки. Показав и записав на бумаге основные виды смычковой техники он сказал, что я должен ежедневно учить на гаммах все эти упражнения, добиваясь в каждом виде техники совершенства качества звука и полного автоматизма, чтобы иметь возможность в любую минуту в любом сочинении применить тот или иной приём. Он также рекомендовал все упражнения Ауэра для длинного звукоизвлечения, которые я уже использовал раньше, что он одобрил.

Он вручил мне свои ноты скрипичной партии Концерта Мендельсона с размеченной аппликатурой и штрихами, настоятельно попросив меня внимательно рассмотреть все виды аппликатуры для левой руки и не отвергать многое сразу, если даже поначалу это покажется неудобным. Вероятно там имели место многие находки проф. Л.М. Цейтлина, которого Д.М. несомненно очень уважал. Об этом мне конфиденциально сообщил Михаил Васильевич Курдюмов, который сам был в прошлом несколько лет студентом Цейтлина. Работа меня так захватила, что скоро 1-я часть была готова и, сыграв её успешно на отборочном прослушивании к концерту учеников ЦМШ в Малом Зале Консерватории, я снова получил право выступить как солист в этом изумительном концертном зале. Трудно передать, как я был горд и счастлив. Как-то на одном из уроков Цыганов заказал в кабинете звукозаписи трансляцию с записью на пластинки этой части Концерта в исполнении Фрица Крейслера и оркестра Берлинской Штатс-оперы под управлением Лео Блеха. Это был такой громадный скачок в моём развитии – я сразу как бы попадал в мир величайших исполнителей ХХ века! Запись произвела на меня грандиозное впечатление и стала огромным стимулом в работе над гениальной музыкой Концерта.

Незадолго до концерта я играл эту первую часть в классе у Д.М с пианистом. Во время игры, где-то после второй темы репризы, в класс вошёл молодой человек с завязанной рукой. Он приветливо кивнул Цыганову и сел на стул рядом с дверью. Слушал он очень внимательно, но не смотрел ни по сторонам, ни на меня. Когда я закончил играть, он сказал: «Какая это всё-таки гениальная музыка!». Я распрощался с Цыгановым до следующего урока и уже за дверью спросил Курдюмова – кто этот молодой человек, как видно хорошо знавший Цыганова, так как был с ним на «ты». «Ты не узнал? Да ведь это Шостакович!» – сказал Курдюмов. Я его, конечно, не узнал и хорошо, что не узнал, а то бы сильно разволновался.

Выступление на концерте прошло очень удачно – выйдя на ярко освещённую эстраду, я вновь ощутил  знакомое радостное чувство. Мне казалось, что сам зал является инструментом – исключительно отзывчивым для малейших нюансов моей скрипки. Зал как бы сам звучал тепло и благородно. Мне было лишь жаль, что Цыганов уехал на гастроли со своим Бетховенским квартетом в Ленинград и не мог присутствовать на таком важном для меня выступлении – первом в качестве его ученика.

Я продолжал упорно заниматься по многу часов, теперь уже над второй и третьей частями Концерта Мендельсона, а также над различными частями Сонат и Партит Баха для скрипки соло, Каприсами Паганини и мелкими пьесами различных композиторов. Одним словом, результаты нашей совместной работы были определённо впечатляющими, и как-то во время урока Цыганов даже сказал, что если всё будет продолжаться в таком же направлении, то он видит реальную возможность моего участия в одном из международных конкурсов скрипачей.

Сегодня всё, что сопутствовало этим конкурсам, кажется чем-то несерьёзным, но тогда получение премии на любом международном конкурсе было делом совершенно необходимым, как бы дополнительным подтверждением профессионального диплома. Только это открывало ворота в концертные организации и лучшие симфонические оркестры. Интересно отметить, что я стал студентом Консерватории через три года – в 1953 году, но только в 1963 году мне было разрешено принять участие в международном конкурсе в Будапеште! Выбирать не приходилось – спасибо, что послали хотя бы туда. До той поры было ещё тринадцать лет борьбы за это право на «место под солнцем».

***

Насколько вдохновляющим и волнующим казалось мне теперь моё музыкальное будущее, настолько же угрожающим стало материальное положение нашей семьи после изгнания отца с работы. Прежде всего была продана единственно ценная вещь – наша машина «Москвич». Эти деньги дали возможность жить нам около восьми месяцев. Но что дальше? Мама пошла в ВТО (Всероссийское театральное общество) и восстановилась в членстве этой организации. После чего она попросила найти для неё любую работу. Всё что могло предложить ВТО – это надомная работа в производственном комбинате по изготовлению сеток-вуалей для театральных мастерских.

Мама получила в мастерских раму, нитки и нитрокраску, с помощью которой она наносила точки на каждом квадрате натянутых на раму ниток. Нитрокраска в небольшом количестве наливалась в маленькую бумажную воронку, наносилась одной каплей на нитки, быстро высыхала, и сетка срезалась с рамы ножницами, после чего процесс начинался сначала. Платили за каждую сетку несколько копеек. Не разгибая спины, работая по многу часов в день, мама не могла выработать за месяц более 400 рублей. От этой работы у неё начался хронический кашель, так как работа с нитрокраской без защитной маски была, естественно, вредной для дыхательных путей.

Первым моему отцу протянул руку помощи дирижёр Виктор Сергеевич Смирнов, старый друг ещё с начала 30-х годов. Он добился разрешения для отца провести живую передачу – почти часовую программу – с оркестром Народных инструментов всесоюзного Радио, которым он тогда руководил. Разрешение было дано, но без упоминания в передаче имени дирижёра. Это было совершенно неважно в тех обстоятельствах. За эту передачу отец получил порядка пятисот рублей, что было самым главным в те дни.

Помог и другой добрый друг – писать анонимные «внутренние рецензии» о музыкальном оформлении научно-популярных фильмов. И это стало возможным лишь благодаря тому, что музыкальным оформлением фильмов на студии Научно-популярных фильмов заведовал старый приятель отца Иван Герасимович Гусев, бывший когда-то исключительно одарённым солистом-виолончелистом. Гусев происходил из старинной дворянской семьи, уцелевшей каким-то чудом в огне революций. К сожалению, Иван Герасимович, или как его все звали – «Ванечка», страдал распространённым, увы, российским недугом – алкоголизмом. В остальном это был добрейший, интеллигентнейший и порядочный человек.

За каждый такой анонимный «опус» отец получал 200 рублей. Иногда была возможность сделать 3-4 таких «обзора». В общем, доход на семью никак не достигал 1000 рублей в месяц. Но благодеяния «Ванечки» на этом не кончились. Так как объем работ на «Научпопе», как кратко называли эту студию, по каким-то причинам возрос, то работы у Гусева стало столько, что он один справиться уже не мог. Одним словом, он нелегально приглашал отца делать с ним пополам музыкальное оформление к фильмам с помощью записанных ранее оркестровых фонограмм, что было практикой на этой студии уже несколько лет. При огромных познаниях моего отца в области музыки, подходящей для кино, сделать музыкальное оформление для любого фильма не представляло для него большого труда. Гусев стал действительно нашим ангелом-хранителем в тот самый трудный период жизни. Конечно хорошо, что никто не выдал «Ванечку», несомненно делавшим всё это нелегально на свой страх и риск, за что он мог довольно серьёзно поплатиться. Так продолжалось одиннадцать месяцев, пока другой наш ангел-хранитель – Григорий Арнольдович Столяров – не предпринял очень важных усилий в устройстве на работу моего отца в сентябре 1951 года в Институт военных дирижёров в качестве старшего преподавателя.

В то время это было настоящим чудом! Людей продолжали гнать с работы, и устроиться куда-либо не было никакой возможности. Отец много раз ходил в Комитет по делам искусств в разные отделы с просьбой о работе. В отделе музыкальных театров была вакансия дирижёра в театре оперетты в Сталинграде, но узнав фамилию отца, там как будто бы сказали, что вакансия уже занята. Так было и в других местах – всё было хорошо до выяснения его фамилии…

В день очередного отказа в работе, мой отец в коридоре Комитета по делам искусств неожиданно встретил Юрия Сергеевича Юрского. Это была их первая встреча со времени нашего общего житья в гостинице «Большой Урал» в Свердловске в 1941 году. Тот, как видно уже знал о положении отца и потому повёл себя весьма сдержанно, если не сказать, что вообще был раздосадован этой встречей. Юрий Сергеевич работал теперь в одном из отделов, ведавших «художественной частью» работы театров. Жена Юрия Сергеевича, и стало быть мать будущего знаменитого актёра Сергея Юрского, была еврейкой. Может быть поэтому он был так сдержанно-отчуждён? Хотя, наверное, это было бы слишком благородным объяснением.

На вопрос отца, как дела, Юрий Сергеевич ответил, глядя в сторону, что неплохо. Отец ему сказал, что у него дела обстоят как раз исключительно плохо, и вот только что пришёл отказ от его кандидатуры на пост дирижёра Театра оперетты в Сталинграде. Отец, конечно, был накалён после очередного отказа и от столь холодно-безучастного поведения бывшего своего приятеля, и не удержавшись сказал: «Ну, что ж Юра, желаю тебе успехов в борьбе с такими как я!» Юрский ни слова не говоря, развернулся в обратную сторону и проследовал в свой кабинет…

***

И вот, в июне 1951 года, Столяров договорился со своим бывшим учеником, а теперь начальником всех военных оркестров Советского Союза генералом И.В. Петровым о приёме отца на предмет разговора о работе в любом возможном месте в качестве дирижёра.

Иван Васильевич Петров знал отца давно – много раз они встречались во время звукозаписей к фильмам о праздничных парадах на Красной площади, или в других фильмах, связанных с военной тематикой. Он принял отца в своём кабинете в Наркомате обороны на Знаменке точно в назначенное время. Был он в высшей степени любезен и участлив. Он сказал тогда буквально следующее:

«Давид Семёнович! Вы ведь знаете о негласной установке ЦК в отношении лиц еврейской национальности? Есть вакантное место в Институте военных дирижёров, но… Но, если я пойду к своему начальству с вашими документами, то первым вылечу из кабинета я, а за мной ваши документы. Но если Григорию Арнольдовичу удастся договориться на месте, в самом институте, и они пришлют мне заявку с вашей фамилией – то тогда документы поступят ко мне и я их, конечно, подпишу. Если план удастся, то всё будет в порядке, и вы будете работать. Передайте всё это, пожалуйста, Григорию Арнольдовичу». Отцу оставалось только поблагодарить Петрова за добрые слова, но надежд на осуществление этого плана у него было мало. Однако Столярову удалось уговорить начальника Института, и бумага легла на стол Петрова. Он, как и обещал, немедленно её подписал. Наконец-то с сентября 1951 года отец снова будет работать! В это было трудно поверить. И трудно передать, как все мы были счастливы!

Теперь уже можно было как-то продержаться до сентября. Самое ведь главное в той атмосфере были не только 1275 рублей в месяц – ставка старшего преподавателя Института военных дирижёров, самым главным была справка о месте работы! Домоуправление требовало её каждый год, и теперь можно было не бояться, что милиция начнёт углублённо интересоваться, почему такой-то нигде постоянно не работает? Ведь за милицией стояло гораздо более грозное ведомство.

***

Как было прекрасно всем нам убедиться в том, что мир не без добрых людей, наших искренних друзей, да и вообще порядочных людей! С таким настроением было гораздо легче держаться в бодром состоянии духа, дававшим мне возможность не сбавлять темпа в моих усилиях на новом этапе работы под руководством Цыганова. Но до того времени – сентября 1951 года должно было пройти ещё мучительно долгое время бесцельных поисков работы моим отцом.

Как-то глубокой осенью того же 50-го года я ехал в трамвае после школы через Крымский мост. Увидев из окна остров, на котором стоял Дом правительства и рядом Каменный мост, я подумал: «Маяковский писал об одиночестве человека, стоявшего на Бруклинском мосту, об одиночестве человека при капитализме. А какая разница сегодня между нами, и теми людьми, о которых писал Маяковский? Мы также одиноки и никому не нужны, мы брошены… Никому до нас дела нет. Почему при капитализме? Мы испытываем здесь тоже самое – безработицу, выброшенность из нормальной жизни и, по этой причине, абсолютную неуверенность в завтрашнем дне – в общем всё, о чём он писал в «Моём открытии Америки». Ход моих мыслей был, конечно, совершенно крамольным, но я искренне ощущал справедливость такого рода размышлений о нашем положении.

В марте 1951 года к нам неожиданно приехала моя тётя Нонна – сестра мамы. Она приехала в Москву для прохождения курса рентгенотерапии в связи с оперированным за несколько месяцев до того раком груди. Я прекрасно помню её разговор с отцом.

Это был один из редких моментов, когда он ненадолго потерял самоконтроль и дал себе волю излить моей тёте всю горечь от происшедшего с ним. Он тогда сказал:

«Нонна! Мы живём в военно-полицейском государстве! Всё попрано честь, совесть, справедливость и идеалы!»

«Додик! ужаснулась моя тётя, что вы говорите? Ведь это просто ужасно! Верите ли вы сами в это?»

«Верю ли? Каждый день, каждый час доказывают мне это! Нельзя же не видеть очевидного! Прятать голову, как страус? Ну, и что это принесёт? Облегчение? Улучшение моей жизни? Справедливость в отношении меня и таких, как я?» продолжал он.

«Но ведь вы член партии! Вы не должны так думать!»

«Ну, знаете, Нонна, уж кому-кому, но не вам это говорить! Вы-то прошли через такое, что вам должно быть многое яснее, чем большинству людей!»

«Вы имеете в виду Мишу? грустно спросила она, но ведь мы не знаем. Может быть, что-то было...»

«Что-то было! загремел отец, «Там что-то было!!» Так всегда говорят, и если со мной это случится, то тоже будут говорить «там что-то было!» Да ничего не было! Миша был честным и прямым человеком. А это не могло нравиться тогда, да и теперь. Член партии… Да! Вот моя мама предсказывала мне давно, что именно из-за этого меня будут ждать самые серьёзные неприятности. Вот они и пришли! Мама-то оказалась права! А ведь неграмотная была!»

Этот разговор не носил никакой личной неприязни, хотя меня тогда немало удивило, что самые страшные перипетии жизни моей тёти и потеря ею своего мужа не могли убедить её в том, что её «партия» может сделать что-то несправедливое. Поразительно сильна была вера этого поколения в чистоту намерений и дел своей партии. Это был настоящий «Догмат непогрешимости Церкви», догмат коммунистической квази-религии. Еретиков и вероотступников теперь не сжигали и не вешали публично на площадях, но конец их был тем же, что и в средние века.

Я помнил тот разговор и часто вспоминал о нём, когда читал уже в начале 60-х воспоминания Дьякова или Серебряковой о «несправедливости» в отношении них и годах проведённых в ГУЛАГе. Так что и мою тётю никак нельзя было осуждать за её идеализм – он был свойственен большинству людей её поколения. Шаламов и Солженицын – всё же герои-одиночки. Они поняли, что дело в системе, а не в отдельных несправедливостях или «перегибах». А большинство так до конца своих дней верили в «возвышающий обман». Просто хотели верить и не могли не верить. Это была судьба поколения.

***

Как всё это тогда тесно сплелось! Антисемитская кампания, преследования композиторов, борьба с «низкопоклонством» перед Западом, словом всё начиналось с евреев, но расширялось и принимало характер преследований интеллигенции вообще, и снова переходило в преследование евреев.

В этой связи интересно рассказанное мне Львом Константиновичем Книппером, известным композитором, о фрагменте встречи его коллег со Ждановым в 1948 году.

Книппер рассказал мне эту историю примерно в 1964 году, когда я в ту пору довольно часто встречался с ним, работая над его пьесами для скрипки, которые он попросил меня сыграть для приёмной комиссии Министерства культуры. Иными словами, комиссия после прослушивания музыки покупала эти сочинения композитора.

Вот приблизительно то, что рассказал мне тогда Лев Константинович Книппер:

Где-то накануне вечером нас всех обзвонил секретарь Союза композиторов и сказал, что утром мы вызываемся в ЦК. Когда мы пришли, оказалось, что Прокофьева нет в Москве. Он жил на даче даже зимой. Начали без него. Жданов долго говорил, все сидели, слушали, в общем всё это ожидалось и казалось, ничего нового уже не будет. Неожиданно открылась дверь, и вошёл Прокофьев в шубе и бурках. Его привезли на машине прямо с дачи, но он не знал куда и зачем. Он вошёл и сел. Потом, вдруг, он неожиданно остановил Жданова: «Виноват! Мне бы хотелось знать кто с нами говорит? Я композитор Сергей Сергеевич Прокофьев. Меня привезли с дачи, где я сочинял музыку и я бы хотел знать, кто с нами разговаривает, и что здесь происходит?»

Жданов страшно смутился он никак не ожидал такого вопроса и вообще нарушения процедуры. Он сказал: «Меня зовут Андрей Александрович Жданов, я секретарь Центрального Комитета. Мне поручено здесь провести совещание с композиторами». «Вот и прекрасно! громко и уверенно произнёс Прокофьев, теперь я знаю, кто с нами говорит и мы, по крайней мере, знакомы!»

Жданов продолжал свою лекцию, но как-то внутренне потерял её «стержень», Прокофьев совершенно явно нарушил атмосферу, царившую до его прихода…

Потом, уже на собрании в Союзе, где шло обсуждение совещания со Ждановым, выступил Захаров (композитор-песенник – А.Ш.). Он сказал буквально следующее:

«То, что называется советской симфонической музыкой это настоящий обман нашего народа! Никакой советской симфонической музыки вообще не существует! Есть музыка для народа песни, оратории, а всё остальное обман!»

Тут я встал и сказал: «То есть как это «не существует»? То, что известно всему миру, то, как видно неизвестно товарищу Захарову? Лучшие дирижёры мира борются за право первого исполнения симфоний Прокофьева и Шостаковича! Советская симфоническая музыка завоевала себе всемирную славу, она исполняется всюду, где есть симфонические оркестры. Товарищ Захаров должен был бы полюбопытствовать относительно истории советской музыки до того, как выступать перед этим уважаемым собранием». (Л.К. Книппер не скрывал, что во время Войны летал в Тегеран и находился там, как он сам говорил – «по долгу службы» во время Конференции Сталина, Рузвельта и Черчилля. Ходили слухи о его особом задании в случае захвата Москвы немцами в 1941 году. Лев Константинович – племянник О.Л. Книппер-Чеховой, о нём упоминает А.П. Чехов в одном из своих писем к жене. Менее известно, что его родная сестра Ольга Константиновна Книппер (1897-1980), бывшая недолго женой знаменитого русского актёра Михаила Чехова и носившая имя Ольга Чехова, была звездой немецкого кино в 20-40 годы, благополучно пережила всю войну в Германии, а после войны была в дружеских отношениях с министром госбезопасности Абакумовым. Разгром нацизма никак не отразился на её жизни).

Этот небольшой эпизод из истории гонений на советское искусство, рассказанный мне Книппером прекрасно отражал господствующий тогда климат легальных гонений на всё, что было действительно новым, талантливым, да и вообще на всё, что имело право называться искусством.

Гонения и изгнания с работы охватили постепенно все виды искусств. Как-то раз той же осенью 1950 года, мы с отцом шли вечером после моего урока с Цыгановым по Никитской, и в окне Университетского театра я увидел афишу какого-то студенческого спектакля. Внизу мне бросилась в глаза надпись – художник-оформитель Сергей Юткевич. «Как? И его тоже?» – спросил я отца. «Ну, конечно и его тоже! И многих других». «Хорошо, что он умеет рисовать – вот как теперь это пригодилось!» – подумал я тогда.

***

Через 30 лет – уже в 80-е годы, живя в Америке, я узнал, что на Западе существуют профессиональные союзы, которые не только помогают найти работу по специальности, заключают коллективные договоры, защищают своих членов от любых видов дискриминации, но и имеют собственные фонды помощи потерявшим работу членам данного профсоюза, помимо государственной программы помощи безработным. Понятно, что ничего подобного в СССР не существовало с 20-х годов, когда ещё была биржа труда. Наступили 30-е, и всё это ушло в историю. Теперь же, в 1951 году искать работу для изгнанных евреев было делом совершенно бесперспективным, так как любой начальник отдела кадров знал о «негласной установке ЦК о лицах еврейской национальности».

И вот на таком фоне участие Гусева, Петрова, Столярова было счастливым просветом в нашей жизни, дававшим если не надежду на лучшее, то хотя бы чувство, что кто-то всё же помогает и хочет помочь, и что мир вокруг нас не так безнадёжен. Отец продолжал писать прошения о пересмотре его «дела» на имя первого заместителя председателя Комитета по делам кинематографии В.Ф. Рязанова. Много раз писал, звонил его секретарю, и наконец на его прошении возникли слова Рязанова: «В настоящее время возможности для вашего возвращения на прежнее место работы не имеется». Слово «настоящее» было подчёркнуто три раза! Это давало некоторый ключ к пониманию ситуации – пока больше не следовало напоминать о себе никаким образом, и когда «настоящее» время будет позади, тогда разговор может быть другим. Секретарь Рязанова старалась именно так интерпретировать его резолюцию. Будущее показало, что его слова были не пустым звуком, а когда появилась возможность – через два года – он повёл себя совершенно исключительно, чем абсолютно ошеломил отца. Но опять же – до того времени нужно было дожить, будущего нам знать не дано, а пока что весной 1951 года прошло уже восемь месяцев, как отец был практически безработным. А всего прошло этих месяцев одиннадцать! Но, как писал Антон Павлович Чехов: «Всегда говори себе – могло быть хуже». Могло. Очень даже могло. Но, к счастью – пронесло и на этот раз. А ведь всё начинало напоминать 1937-й, только на этот раз террор был с ярко выраженной антисемитской окраской.

***

Мой отец в это время почти каждый день говорил по телефону со своим старым приятелем – дирижёром Леонидом Пятигорским. Его тоже выгнали с работы – только на московском Радио. Много лет он дирижировал опереттами – советскими и классическими венскими – в концертном исполнении и по радио. Он сделал много записей этих оперетт и вообще лёгкой музыки – оплата записей для радио была в то время исключительно высокой. Леонид Пятигорский был родным братом всемирно известного виолончелиста Григория Пятигорского, жившего в Америке.

Мы тогда не знали, что в 1945 году Иегуди Менухин привёз письмо отцу Пятигорских и брату Леониду. В своём письме Григорий Пятигорский жаловался на то, что ни одно его письмо не удостоилось ответа как его отца, как и брата. Так выяснилось, что Григорий Пятигорский посылал много лет своему отцу посылки, деньги и письма, но ничего из этого власти не находили нужным отдавать адресату. Поначалу, когда Иегуди Менухин встретился с отцом Григория Пятигорского, то отец стал страшно ругать своего сына, как он сказал «совершенно забывшего его, живущего в глубокой нужде и болезнях». Менухин сказал старику, что он ошибается – его сын Гриша много лет посылает ему письма, деньги и посылки, но как видно всё это до отца не доходит. «А-а-а! Так это они? Сволочи! Бандиты! Грабители!» – и ещё много подобного услышал Менухин от старика Пятигорского. Это всё описано в книге Иегуди Менухина «Неоконченное путешествие». Ни о чём подобном Пятигорский моему отцу не рассказывал. Позднее ходили слухи, что жена Леонида Пятигорского говорила соседям по кухне – «Брат мужа прислал письмо из Америки. Вот живут люди!». Но всё пошло немного по другому пути. Старику Пятигорскому ничего не сделали. Дали ему закончить жизнь самостоятельно. А вот Леонид был арестован и обвинён в … покушении на Сталина! Это не скверный анекдот, а совершенная, увы, правда.

Как-то утром, в очередной день обмена телефонными звонками, к телефону Пятигорского подошёл кто-то незнакомый. Отец попросил Леонида Павловича. Голос спросил – «А кто его спрашивает?» «Это его знакомый», – ответил отец. «А кто? Я ему передам!» – пообещал голос из квартиры Пятигорского. К счастью, тогда ещё не было возможным идентифицировать номер телефона, иначе, мой отец мог бы быть арестованным прямо в тот же день. Помню, как отец повесил трубку и сказал: «Кажется, Лёньку арестовали». В тот же день кто-то из знакомых позвонил и сообщил, что Пятигорский «заболел». В 1954 году Пятигорского выпустили. Вот его краткий рассказ моему отцу:

«Мне предъявили обвинение в желании убить Сталина, а когда я сказал следователю, что никогда в жизни даже не видел Сталина, то он мне ответил: «Всё это неважно! Важно, что ты – здесь! И стало быть доверия к тебе нету. Ну, а теперь выбирай – если подпишешь, что хотел убить Сталина, я тебе дам 8 лет, а если не подпишешь, то будут тебя мытарить, не давать спать, а то и что похуже, и дадут тебе 15 лет! Так что соглашайся лучше. Ты музыкант, как-нибудь не пропадёшь. А там, мало что может быть… В общем, соглашайся!» Я согласился и подписал. Дальше был этап – это было жутко – просто хрустели кости – сколько народу набили в каждую ячейку вагона! В дороге давали только селёдку, воды почти не давали… Был я два дня на лесоповале, а на третий день наверное бы уже умер, но тут меня перевели в лагерный оркестр. Я стал играть на кларнете, Ты же знаешь, что кроме скрипки я ни на чём не играл, но начал! И играл. Освоил! Всё же не лесоповал!»

После освобождения, когда ему вернули паспорт с московской пропиской, то он заметил в нём что-то необычное – в графе «национальность» было написано – еврей. А до того у всех Пятигорских было написано «русский», так как их отец сам крестился в молодости и крестил всех троих детей при рождении, что и обеспечило им «право жительства» в любых городах Империи. Впрочем, до революции писали не «национальность», а «вероисповедование». После революции им всем написали в паспорте «русский». И теперь в новом паспорте Пятигорского, его, наконец, «достало» так тщательно скрываемое его отцом их еврейство! Когда же он пожаловался на это паспортистке, то услышал в ответ: «Православный? Вы можете ходить в церковь, а по-настоящему вы еврей!» Так история распорядилась сама с крещением семейства Пятигорских. Через несколько лет после своего освобождения Пятигорский умер от диабетической гангрены ноги. Но всё же умер дома.

***

Мне приходилось абстрагироваться от тяжёлой ситуации во время моих многочасовых занятий на скрипке, которые приносили всё более ощутимые положительные плоды: весной 1951 года я закончил работу над всем Концертом Мендельсона, выучил несколько частей из Сонат Баха для скрипки соло, Каприсов Паганини и ряд небольших пьес. Цыганов был очень доволен результатами нашей совместной работы, и на лето задал мне выучить 4-й Концерт Моцарта, виртуозную Фантазию Генри Эрнста на темы оперы Россини «Отелло», и несколько Каприсов Паганини. Вообще виртуозная музыка занимала в те годы значительное место в репертуаре студентов Консерватории. Действительно, она во многом определяет класс, уровень скрипичного искусства, но сегодня кажется, что слишком значительная часть учебной программы была посвящена только виртуозной музыке. Такая пьеса, как Фантазия «Отелло» всё же была незначительной музыкальной ценностью и посвящать ей очень большое время для изучения и исполнения на эстраде возможно было просто традиционной виртуозной модой московской скрипичной школы. Впрочем, в этом деле вряд ли отличалась иным подходом и ленинградская школа с её наследниками профессора Ауэра.

На весеннем экзамене я сыграл две части Концерта Мендельсона, два каприса Паганини и две части из Сонаты Баха для скрипки соло № 1 – Адажио и Фугу. Снова барски-напыщенный методист Константин Родионов сказал своё слово – он не забыл меня с 1945 года! Он высказался в том плане, что у меня-де «не расслаблен корпус» при игре на скрипке! Мне было непонятно, о какой «расслабленности корпуса» могла идти речь во время игры, при более чем удовлетворительной работе обеих рук? В целом все педагоги отметили мои большие сдвиги в работе над фразировкой и звуком, а также был отмечен хороший вкус, соответствовавший романтизму музыки Мендельсона. Это были отзывы Гарлицкого, Янкелевича и других менее известных преподавателей. Голос Родионова, как мне рассказал М.В. Курдюмов, был диссонансом в общем тоне обсуждения моего выступления на экзамене. (Интересно, отметить, что и над самим Мендельсоном, умершим сто лет назад, снова, после времён нацизма начали сгущаться тучи – на нескольких заседаниях в Союзе композиторов и в Комитете по делам искусств стали раздаваться голоса, требующие изъятия портрета Мендельсона из прекрасной серии овальных портретов великих композиторов в Большом зале Консерватории – всё это были копии портретов известной мюнхенской фирмы Ханфштанглей. Это звучало так: «Мендельсону не место в зале славы русского искусства!» Почему только русского? Ведь были там портреты Баха, Моцарта, Бетховена, Глюка, Верди и других композиторов, наряду с Глинкой, Чайковским и Мусоргским.

Мендельсона ожидала второй раз участь уже проведённого запрета в нацистской Германии в начале 30-х годов на исполнение его музыки. Мечты Вагнера осуществились в нацистской Германии и теперь снова нашли понимание второй раз – в СССР! После смерти Сталина портрет Мендельсона всё же сняли и вместо него и Глюка вмонтировали новые портреты местного производства – Римского-Корсакова и Даргомыжского. В послевоенной Германии, конечно, имя Мендельсона было восстановлено в его естественных правах на концертной эстраде и в истории немецкой музыки, а в Советском Союзе отношение к Мендельсону стало таким, каким оно было в нацистской Германии в 1933 году! Кажется только теперь, уже в 2000 годы, как мне рассказывали, овальный портрет вынули из «шкафа» и поместили недалеко от буфета на втором этаже Большого зала перед входом в партер – так сказать под лестницей! Но зато никто теперь не скажет, что Мендельсона в Большом зале нет! Есть! Ах, место не то? Это вы бросьте! Справедливость восстановлена!

Посмотрим, как будет выглядеть Большой зал Консерватории после нынешнего ремонта...

***

Триумф Леонида Когана. Лето 1951 года Рига и Звенигород

Весна 1951 года была ознаменована радостным для всех московских скрипачей событием – Леонид Коган, которого все, кто его знал и не знал, иначе как «Лёня» не называли, а когда говорили «Лёня», то имелся в виду Коган – выиграл первую премию на Международном конкурсе имени Королевы Елизаветы в Брюсселе. За четырнадцать лет до этого дня – в 1937 году первую премию выиграл Давид Ойстрах и с тех пор советские скрипачи стали самыми авторитетными участниками этого конкурса.

Если в первом конкурсе имени Изаи (Королева учредила этот Конкурс в память своего друга – великого бельгийского скрипача и композитора Эжена Изаи, но после войны, в 1951 году он был переименован в Конкурс имени Королевы Елизаветы), участвовала блистательная группа советских виртуозов: Давид Ойстрах, Буся Гольдштейн, Лиза Гилельс, Миша Фихтенгольц и Марина Козолупова, то в 1951 году Коган был единственным и неоспоримым лидером группы советских конкурсантов (2-я премия – М. Вайман, 5-я – О. Каверзнева и 7-я – А. Горохов).

Говорят, что Королева написала письмо-телеграмму Сталину с просьбой прислать советских скрипачей на опекаемый ею конкурс и что текст её послания выглядел так: «Дорогой Генералиссимус, я провожу конкурс скрипачей и рассчитываю на участие представителей вашей замечательной школы». Сталин, якобы, наложил резолюцию: «Послать. Обеспечить победу».

Жизнь Лёни Когана до этого события была ужасна – у него не было ни квартиры, ни работы. На Всесоюзном конкурсе в 1945 году его не пропустили даже на третий, финальный тур. Хотя позднее – в 1947 году он вместе с Безродным и Ситковецким выиграл первую премию на Фестивале молодёжи в Праге, но он почти не имел никакой работы, кроме немногих концертов в «клубном отделе» Московской Филармонии. Вот, что рассказала о тех днях Нина Бейлина:

Когда мы были школьниками, учащимися ЦМШ, мы срывали с доски объявлений материалы о Конкурсе (Всесоюзном в 1945 году – А.Ш), потому что Когану не дали никакой премии. Коган был в депрессии годы… Его не принимали в аспирантуру. В 1951 году, за 45 дней до Конкурса скрипачей им. Королевы Елизаветы в Брюсселе, Абраму Ильичу позвонил Ойстрах и спросил, сможет ли Коган подготовиться к Конкурсу за 45 дней?

«Абсолютно…», ответил Абрам Ильич.

Дело в том, что для участия в конкурсе первым номером был отобран Игорь Ойстрах. Однако, через несколько недель он появился в Консерватории с перевязанной рукой. Этим международным конкурсом интересовались в «высоких сферах», то есть интересовались первой премией для Советского Союза. Так Коган «встал с кровати», так он вышел из депрессии, и как известно, с блеском завоевал первую премию Конкурса Королевы Елизаветы.

Конечно, Абрам Ильич Ямпольский готовил Когана годами – он был уверен, что рано или поздно наступит день, когда Лёню выпустят на конкурс и тогда он покажет своё совершенное скрипичное мастерство во всём блеске. Но кто знал, когда наступит этот день? Кажется, что и сам Коган в это уже не верил. И вдруг…

Но Коган был готов. Давно готов к такому конкурсному испытанию. Его изумительное исполнение самой трудной Фуги Баха из Сонаты для скрипки соло № 3 до-мажор не могло не вызвать восторгов публики. Да и исполнение всей остальной конкурсной программы не уступало исполнению Баха. Что касается финальной части конкурса, то для исполнения на 3-м туре Коган представил 1-й Концерт Паганини, исполнение которого Коганом было одним из самых лучших в мире среди всех скрипачей-современников. С его исполнением этого Концерта может быть только сравнима запись 16-летнего Иегуди Менухина, сделанная ещё до войны в начале 30-х годов.

Сразу после конкурса жизнь победителя стала совершенно иной – начались записи на пластинки, передачи на московском Радио, концерт в Большом Зале Консерватории, концерты по Советскому Союзу. Трудно передать, как мы все были счастливы за Когана, наконец получившего всё то, чего он давно заслуживал.

***

Я закончил год тяжёлой работы в хорошем настроении – в смысле своих профессиональных успехов. Теперь встал насущный вопрос – где и как провести лето? Денег на съём дачи не было. Вопрос с работой у отца выяснился только в конце августа – начале сентября, а пока? Пока все деньги от продажи машины были прожиты, а на заработанные можно было едва существовать нам троим. И тут помощь пришла с неожиданной стороны. Мой дядя решил подарить мне тысячу рублей на летний отдых – сначала сказал, что даёт эти деньги в долг, но потом передумал и решил подарить. Всё же он любил меня и для самого себя решил сделать такой красивый жест. Я его сердечно поблагодарил, и он был доволен сделанным добрым делом.

В середине июня 1951 года мы с моим другом детства Николкой должны были выехать в Ригу, а оттуда в дом отдыха в посёлке Майори. Две путёвки туда нам достали друзья его матери. Дом отдыха принадлежал Наркомату юстиции. Отдыхающими в нём были почти одни прокуроры! Были ещё и судейские, но все гражданские. Всё было строго регламентировано в ведомственных рамках. Военная юстиция восполняла свои силы в других местах отдыха.

Нас ожидало волнующее путешествие – по тем временам Рига и Латвия были ещё почти заграницей!

В назначенный день мы выехали после полудня поездом Москва-Рига в жёстком купированном вагоне. Поезд шёл две ночи. Я страшно волновался – во-первых, я впервые в жизни уезжал из Москвы один, без родителей, во-вторых, немного пугала неизвестность – всё же прошло только шесть лет после нового присоединения Латвии к СССР. Мы знали, что многие латыши воевали в составе вермахта и даже войск СС против Красной армии – наравне с немцами. Многие, конечно, ушли на Запад, но многие и остались.

Была и другая сторона в жизни послевоенной Латвии: через пятнадцать лет, в 1966 году я узнал, что в зимой 1946-47 года 12 тысяч жителей Риги – в основном старая латвийская интеллигенция, представители партий в Парламенте Латвии до 1939 года, крупные торговцы и предприниматели – были арестованы в одну ночь и депортированы в неизвестность! Все эти люди бесследно исчезли. Мы тогда этого не знали, но латыши – знали. О какой любви и благодарности к России или СССР можно было думать после подобных акций?

Но вернёмся к нашему путешествию. Ранним солнечным июньским утром поезд медленно въезжал в Ригу – уже в окно были видны трамваи, люди, автомобили, грузовики… Город просыпался рано. Прежде всего привлекли внимание жилые дома – таких домов в Москве было очень немного. Всё это были постройки начала века – как в пригородах, так и ближе к вокзалу. Рига была совершенно не похожа на советские города, хотя я видел их и не так много. Это был Запад.

      

Жилые дома в центре Риги

На перроне были носильщики, но у нас не было ни денег, ни желания вступать в контакты с местным населением без крайней надобности, и как мы поняли через несколько минут – сделали это совершенно правильно. Я нёс свой чемодан с вещами и скрипку, а мой друг кроме чемодана нёс свою сумку с едой на дорогу и дорожными принадлежностями. Выйдя с перрона, мы не знали куда идти – надписи были в основном, кроме слова «уборная», на латышском. Мы пытались спросить какого-то железнодорожника – откуда отправляются поезда на Взморье в Майори, но он так посмотрел на нас, не удостоив ответом, что мы пошли вслед за пассажирами и, завернув за угол вокзала неожиданно увидели знакомые зелёные электрички, отправлявшиеся во все пункты Рижского взморья. Взяв билеты до Майори мы, сев в электричку, внимательно следили за меняющимися видами за окном. Сначала переехали реку Даугаву, потом поезд стал двигаться очень близко к заливу и мы видели в просветах негустого соснового леса серое, несмотря на солнечный день, Балтийское море. После пяти-семи минут езды мы встали у первой остановки, как показали столбы в ...одном километре от Риги! Поезд до Майори шёл около пятидесяти минут. На платформе было много отдыхающих, и они указали нам дорогу к нашему месту отдыха.

Центр старой Риги сегодня

Дом отдыха «Майори» располагался в больших многосемейных дачах, которые скорее всего в досоветские времена сдавались летом внаём. Теперь в каждой комнате жили либо семья минимум из трёх человек, либо четверо отдыхающих. Мы с моим приятелем попали в комнату, где уже жили прокурор из Вилюйска, и отставной юрист из Москвы.

Оставив чемоданы и спрятав футляр со скрипкой в шкаф, мы решили до обеда немного осмотреть Майори. Едва выйдя за ворота дома отдыха, мы сразу попали в мир, абсолютно незнакомый и непохожий на всё, что нас окружало всю нашу жизнь.

Старая Рига. Современное фото

Улица, небольшие кафе, где продавалось мороженное совершенно дивного вкуса, опять же не имевшее ничего общего с московским, вид нарядной толпы курортников, в основном рижан, одетых в заграничные костюмы и платья светлых тонов, в прекрасной, невиданной нами обуви, витрины кафе, фото-студий с громадными фотографиями-плакатами с очень сильно оголёнными красотками («И как такое позволяют?» – говорили мы друг другу), шикарные рестораны на центральной улице Йомас-иела, из которых доносилась музыка даже в обеденное время – словом мы были совершенно поражены увиденной окружающей жизнью. Постепенно мы замолкли и дошли пешком до предыдущей станции – Дзинтари, где находился главный летний ресторан всего Взморья. Кроме Йомас-иела, боковые улицы, шедшие параллельно и перпендикулярно морю, были застроены виллами такой архитектуры, какой мы никогда не видели ни в журналах, ни в книгах! Это было самым сильным впечатлением первого дня.

 

Виллы в Майори. Современное фото

Виллы эти были все разные – по цвету, по архитектурному дизайну, и по невероятной сохранности. Как нам потом рассказали, теперь они принадлежали  иным людям – правильнее сказать – «в них жила…» местная знать: члены ЦК компартии Латвии или такие знаменитости, как писатель Вилис Лацис. Его вилла выделялась среди других – в центре первого этажа находилось огромное, горизонтально поставленное овальное окно из целого стекла в красивой тёмной деревянной раме! Вероятно это было окно гостиной. Потом мы пробрались на параллельную улицу и увидели в задней части виллы такое же окно, выходившее в сторону моря. И сзади и спереди виллы был довольно внушительный участок земли, правда почти без цветов, но с замечательными газонами какого-то иного оттенка зелёного цвета, чем была трава в Москве. Газоны и невысокий кустарник были аккуратно подстрижены, и всё это производило чистое и уютное впечатление. Ведь всё, чего люди не видели в своей жизни ранее, всегда производит особое впечатление. А мне было тогда только 16 лет, моему другу – 17. Неудивительно, что вопросов у нас было больше, чем ответов.

Во-первых, как это могло вообще случится, что в столь маленькой стране строилась такая красота, где жили люди хотя и вельможные, но всё же жили там! Это не было музейной роскошью, это были жилые дома! И все эти дома были разными – одни в стиле «Арт-дэко», как мы потом узнали – начала 1900 годов, другие, уже в модернистском стиле 20-х, потом в более конструктивистском, но не без известного изящества – 30-х годов времени «Баухаус». Обо всех этих стилях мы узнали через несколько дней от одной довольно сведущей девицы 21 года, которая работала в нашем доме отдыха на должности заведующей культурно-массовой работой с отдыхающими. Звали её Рита, она была хорошенькой, да к тому же славным человеком. Как-то мы встретили её на улице, и она предложила пройтись с нею по близлежащим улицам, и начала свой рассказа о стилях архитектуры, о бывших и нынешних жильцах этих поразительных вилл. Рассказала нам, что родом она с Северного Кавказа, и что уехала она оттуда по личным причинам и очень довольна своей жизнью здесь. Мы пригласили Риту после такой замечательной экскурсии в уже облюбованное кафе-мороженное «Гюльтанс», и она согласилась составить нам компанию, но с условием, что платить за себя будет сама. «Вы, мальчики, ещё не работаете, а я работаю. Так что всё в порядке».

Бывшее кафе-мороженное «Гюльтанс» в Майори. Современное фото

Рита рассказала нам также, что куртки, которые мы видели на большинстве молодёжи в Майори, были модой, завезённой сюда во время войны отпускниками-эсэсовцами из Германии. Куртки эти были суконными, темно синего цвета, со светлыми манжетами рукавов, светлой вставкой на плечах и таким же светлым поясом. Потом эта мода дошла до Москвы, но продержалась недолго.

Рита также обратила наше внимание на то, что вся работающая молодёжь – от грузчиков, до канцелярских работников, переодевается на работе, а выходя в город всегда одевается так, как будто идёт на большой праздник. Это тоже было чем-то новым для нас – о какой отдельной одежде для улицы могла вообще идти речь после войны? Но тут, в Латвии это, оказывается, было нормой. (Через 52 года в Гармиш-Партенкирхене в отеле, где я остановился, девушка-уборщица взяла мой чемодан и проводила меня в мой номер. Потом я сел в машину, выехал из подземного гаража и увидел её на улице – она совершенно преобразилась! Одета она была по последней моде – в светлом плаще, мини-юбке и дорогом свитере. «Прямо, как в Риге», – сказал я себе, и улыбнулся, вспомнив неожиданно старые картинки). Много другого мы узнали о жизни латышей до войны и после неё от Риты. Она не комментировала это с какой бы то ни было идеологической позиции, она просто рассказывала нам о реальной жизни в этой маленькой стране.

У нас начинали вырисовываться собственные впечатления. Как-то мы сидели в парикмахерской в ожидании своей очереди. Кто-то из прохожих на улице, проходя мимо открытой двери, сказал своему собеседнику: «Ну, вообще и в Москве можно неплохо устроиться». Тут оживился один из парикмахеров средних лет. На прекрасном русском он саркастически и язвительно заметил: «Москва! Там наступают на голову и не говорят «извините»!» Посетители съёжились и сидели в тяжёлом молчании. А парикмахер, как видно, ничего не боялся. Во всяком случае ни один из посетителей не рискнул вступить с ним в полемику.

***

Наш сосед по комнате – прокурор из Вилюйска был совсем молодым парнем.

Он, конечно, казался мне много старше нас, но было ему всего 32-33 года. Обладал он здоровым чувством юмора, представившись прокурором сказал: «У матери было три сына. Два умных, а третий – прокурор».

Он почему-то сразу проникся симпатией ко мне. Возможно потому, что я занимался свои три часа ежедневно, когда все уходили после завтрака гулять или на пляж. Он приходил в комнату ко времени окончания моих занятий и говорил: «Ну, Арий! Пошли гулять!» Он любил совершать прогулки со мной, расспрашивая о музыке, о композиторах, о методике обучения игры на скрипке, фортепиано, словом проявлял довольно глубокий интерес к вещам, которые, казалось бы, не должны быть предметом его интереса. Он расспрашивал меня о многом – о московской жизни, о моих интересах в области литературы и многом другом. Я не чувствовал в его вопросах ничего настораживающего или опасного в направлении его мыслей и его расспросах.

Наконец он задал мне вопрос, которого я боялся: «А где работают твои родители?» Тут я заволновался, а он, имея большой психологический опыт, сразу это почувствовал. Я довольно быстро собрался с мыслями. Что можно было ответить малознакомому человеку о нашей ситуации? Я сказал правду: «Мой отец дирижёр, но сейчас консультирует на киностудии и занимается музыкальным оформлением картин («Проговорился! Открыл страшную тайну с Гусевым!» – в ужасе подумал я), ну, а мама, бывшая балерина, а сейчас «надомница» в производственных мастерских Всероссийского театрального общества – ВТО». Мой знакомый стал серьёзным и сказал только одно слово: «Понятно». После чего сам сменил тему разговора. Он, как мне показалось, действительно всё понял. Вероятно, он был в курсе дел в «отношении лиц еврейской национальности». И вот он сам убедился в том, что «негласная установка» действует. Во всяком случае, его дружеское расположение ко мне нисколько не изменилось, из чего я заключил, что даже среди прокуроров есть люди, которые относятся к событиям без видимого одобрения этих самых «установок».

Мы продолжали с ним гулять все дни, когда была хорошая погода, а она была хорошей на удивление до самого нашего отъезда. Хотя море в Рижском заливе было адски холодным – Гольфстрим туда не заходит, но изумительно чистый песок и такая же чистая вода манили в воду в довольно жаркие дни. После каждого вхождения в воду даже по колено, ноги начинали просто коченеть! Нужно было быстро выйти на тёплый песок, а потом делать такие же «упражнения» несколько раз, прежде чем можно было окунуться в воду в месте чуть более глубоком. Когда же подходили обратно ближе к берегу, то вода на мелководье казалась уже почти тёплой!

Мы с Николкой записались на две экскурсии – одну в Ригу, другую в Сигулду. Как нам сообщили – Сигулда считалась «латвийской Швейцарией». Организацией экскурсий заведовала наша знакомая Рита, но экскурсоводы были местными. В Сигулде это был выпускник рижского Университета по специальности филолога, молодой человек, не отличавшийся ничем от виденных мною в будущие годы таких же его коллег-выпускников университетов Вены, Будапешта, Мадрида или Токио. Одна специальность и одна профессиональная судьба!

Рига. Монумент Свободы

В Ригу мы приехали на автобусе сразу в центр города к монументу Свободы. Нас встретила там невзрачная женщина, очень бедно одетая и хорошо говорившая по-русски. Она нам рассказала кратко об истории города, об «огромном прогрессе страны и города за годы советской власти», попутно сказала, что монумент на центральной площади – монумент буржуазный, а настоящий монумент Свободе находится неподалеку – это братская могила воинов-освободителей, и монумент там – настоящий монумент подлинной свободе. Мы осмотрели и второй монумент, после чего она начала снова говорить о латвийском монументе «Свободы» – скульптуре женщины, державшей в раскрытых ладонях несколько покрытых позолотой звёзд. Скульптура женщины вполне соответствовала «арийским» стандартам германского искусства середины 30-х годов, и изображала среднестатистическую латышку. «И вот, как я уже сказала – этот монумент – враждебный нам, буржуазный и националистический…» «Но почему враждебный?» – вдруг громко возопил какой-то инженер из отдыхающих в нашем «Майори». «Почему националистический? Что тут плохого?» не унимался он. Выглядел он очень рассерженным и возбуждённым. Он был русским и выглядел как нормальный средний советский инженер.

Накал его вопроса передался «зрительской массе». Наш гид страшно смутилась и вдруг сказала каким-то расстроенным голосом: «Я не знаю… Мне велели так говорить…» Это было достойным окончанием экскурсии!

У нас теперь было время немного погулять по центру, зайти в магазины – словом хоть коротко посмотреть на город. Мы с Николкой решили сделать ещё один визит в город самостоятельно – посмотреть знаменитый Домский собор, походить по старому городу, более подробно осмотреть центр и обязательно пойти в знаменитый кинотеатр «Кристалл-Палас». Это здание было гордостью Риги – изумительные хрустальные люстры как в фойе, так и в зале были достойным, впечатляющим антуражем для всяких шоу кабаре и мюзик-холла, домом которых был «Кристалл-Палас» до войны, то есть до присоединения Латвии к СССР .

 

Во время нашей второй поездки в Ригу, мы зашли в большой универсальный магазин, где по западной традиции первый этаж был огромным гастрономическим отделом. По углам длинных прилавков стояли стеклянные колонны, заполненные внутри по спирали конфетами всех цветов радуги! Это были местные конфеты и вообще все продукты были местными! Мы увидели потрясающее масло, (по виду, конечно, но и то, которое мы ели за завтраком в нашем «Майори», тоже было исключительно вкусным!) сыры каких-то неведомых сортов, маленькие творожные сырки, много видов творога и сырковой массы, одним словом даже в одном молочном отделе продукция сельского хозяйства Латвии была представлена на славу! Потом мы прочитали в стенной газете в доме отдыха (неоценимый был в советское время источник информации!), что в Латвии только 17 % сельскохозяйственных угодий и дворов-хуторов были коллективизированы. Только 17 % до лета 1951 года! За шесть послевоенных лет только и удалось, что загнать в колхозы 17 % производителей продовольствия. Потому и были ещё такие продукты, которых в Москве никогда никто не видел! Правда, скоро в «Доме академиков» на Большой Калужской был открыт «Латвийский магазин». В первое время там было что-то похожее на виденное нами в Риге. Но то был «медовый месяц» магазина. Скоро он стал «как все», а потом и вовсе закрылся…

Но вернёмся снова в этот большой универсальный магазин. На третьем этаже я нашёл отдел граммофонных пластинок, где обнаружил три бесценных пластинки производства местной рижской фабрики «Bellacord electrа» с записями скрипачей Яши Хейфеца, Миши Эльмана и пианиста Владимира Горовица. Это было неслыханной удачей! В Москве эти пластинки может, и были где-нибудь на полках у старых коллекционеров, но в магазинах их, конечно, не было. Я прослушал там же в магазине запись исполнения Хейфецом «Вальса» Дриго и «Гитары» Мошковского, и был так счастлив и взволнован своим приобретением, что едва закончив слушать, поспешил заплатить в кассу, вручить чек равнодушной продавщице и взять в руки этот драгоценный и хрупкий пакет. Теперь нужно было привезти пластинки целыми в Москву, что было задачей довольно трудной. Но я их аккуратно положил в середине чемодана, благополучно привёз в Москву и они мне служили много лет. В 1954 году эти пластинки на 78 оборотов были переписаны на магнитофонную плёнку, и их можно было слушать сколько угодно раз подряд, и даже одалживать плёнку друзьям для переписи в собственные коллекции. Так поездка в Ригу принесла мне огромную пользу и в профессиональном смысле – ведь каждая запись великих мастеров была бесценной в собственной профессиональной работе.

Посетили мы и Домский Собор. Днём там занимался какой-то органист, мы ознакомились с немецкими надписями внутри Собора. Орган звучал очень величественно, но мне показалось, что сам инструмент не превосходит по своим звуковым качествам орган в Большом зале Московской Консерватории.

Часть панорамы города с Домским собором

Выйдя из собора, мы осмотрели остатки старого города. Они производили такое же впечатление, какое в будущем произвели на меня старые улицы Праги. Но в чешской столице не было боёв, а в Риге в старом городе были разрушения, хотя они были по виду вполне поправимыми. Однако советские власти решили снести всё, что, можно сказать «плохо стояло». Полуразрушенные старинные кварталы были снесены, а на их месте были воздвигнуты «шедевры» советской административно-бюрократической архитектуры.

Уголок старой Риги. Современное фото

С 1951 года я больше никогда не возвращался в Ригу, но часто видел в «Огоньке» и других журналах много фотографий старого города и, надо сказать, они производили горькое впечатление. Вся прелесть старого города исчезла! Однако, латвийские власти теперь, после нового обретения независимости, реставрировали этот исторический район. Ведь город Нюрнберг в Германии представлял собой в 1945 году пустыню из руин! Не было даже намёка на какие-то улицы. Одно, сплошное крошево!

Когда в 2003 году мне довелось приехать в Нюрнберг, то мой друг, живший в Мюнхене, посоветовал осмотреть Старый город. Я пошёл пешком из отеля и начал осмотр. Место это производило большое впечатление. Дома трёхсотлетней давности были в идеальном состоянии, только деревянные балки в стенах домов показались мне слишком хорошими для такого возраста. Я посетил музей Дюрера, после чего, снова пройдя центральной улицей, купил несколько открыток с видами Старого города. Тут только мне открылась истина! Я увидел крошево 1945 года и Старый город, каким он выглядит теперь. Тогда до меня дошло, что весь старый город был заново выстроен камень за камнем, дом за домом, квартал за кварталом на том же самом месте в пространстве рельефа Старого города абсолютно всё было выстроено заново! И выглядел Старый город так, как будто не было войны! Это было примером потрясающего трудолюбия, любви к своему историческому наследию и памятником культуре труда. Страшна была Германия времён Второй мировой войны, но послевоенная реальность и такие свершения по восстановлению её исторического наследия были достойным свидетельством постепенного преодоления Германией своего недавнего прошлого.

Рига. Реставрированная часть старого города

Конечно у Германии в период экономического бума 50-х годов было достаточно средств для восстановления, но всё же нельзя не восхищаться результатами столь гигантского труда. Понятно, что маленькой Латвии такое дело казалось и не под силу, но можно было помечтать, что когда-нибудь люди, любящие свою страну встанут вместе и начнут… И начали! Снова возник старый город, каким он был три и четыре века тому назад – с таинственными дворами, средневековыми лавочками, конюшнями, маленькими архитектурными памятниками на крохотных площадях – остатками ещё более древних времён.

***

А пока Взморье жило очень весело и совершенно непохоже на привычный нам образ жизни. На главной улице Йомас-иела в одной маленькой гостинице на втором этаже находился ресторан, где уже часов с шести вечера играл салонный оркестр. Они играли танго Марека Вебера, популярные шлягеры пела женщина-певица.

Рижское взморье. Майори. Центральная улица Йомас-иела сегодня

Там впервые, с улицы, конечно, я услышал польскую песню «Маки на Монте-Кассино». Пела певица по-польски, но восторг публики был таким, что она повторяла её потом не один раз. Шикарно одетая публика вечером дефилировала по Йомас, и казалось, что все тут друг друга знали, Женщины были особенно элегантно одеты, превосходно причёсаны и хорошо нагримированы – даже дамы в возрасте выглядели очень свежими, с моложавыми лицами.

Не могу сказать, что меня тянуло к такой жизни даже теоретически, в будущем. Я никогда не любил больших кампаний, которые ясно виделись в курортной публике. Но мой друг детства совершенно «заболел» желанием выглядеть так, как выглядели эти рижане. Мне это казалось странным. Хотя и на меня, естественно тоже произвёл впечатление этот особый вид публики и стиль их жизни, но я уже тогда мог сказать самому себе, что такая жизнь не была моим идеалом. То есть гулять по вечерам по той же улице изо дня в день, болтать с одними и теми же знакомыми, ходить в рестораны, даже и самые прекрасные каждый вечер? Мне это казалось скучным, хотя я, конечно про себя, отмечал западный блеск улиц и толпы, прогуливавшейся по ним.

Меня одолевали мысли о моих занятиях, репертуаре, о наших домашних проблемах – словом, даже если бы я жил в Риге, едва ли внешний блеск этой местной жизни стал бы смыслом моего существования. Мой друг же всё больше терял голову от фасонов одежды дам и кавалеров, от загадочного блеска местных ресторанов (о которых мы, понятно имели представление только, так сказать, «уличное») ну, и от желания покорять дам. Это было у него наследственное. Его дядя был хотя и военным, но почти профессиональным ловеласом – дамы у него менялись часто, хотя многие, в том числе и его первая жена-гречанка, сами бросали своего красавца-мужчину. А на меня наводила тоску игра ресторанного скрипача. Я даже не знаю почему – он вполне прилично играл попурри на темы из венских оперетт, и скорее всего сам был дирижёром ресторанного оркестра – ведь надо думать, что популярные танго публика не слушала за столиками, а танцевала.

В общем, у нас с моим другом детства наметились определённые расхождения во взглядах на жизнь и на собственное будущее.

***

Погода на Взморье внезапно испортилась, и это совпало с окончанием нашего пребывания в Майори. Что-то стало меняться и на улице Йомас – исчезли с витрин кафе и фотоателье большие фотографии красоток. Всё начинало неожиданно как-то «сереть». Начался мелкий дождь, который, как говорили местные жители, если начался, то будет продолжаться две недели. А потом в августе снова будут хорошие дни.

Мы увозили в памяти город, который раскрыл нам иной стиль жизни, иной вид улиц и горожан, населявших этот город, и явную антипатию к большинству приезжих из России или Украины. Мы были чужими, как выразился Остап Бендер, «на этом празднике жизни». А у нашего соседа-прокурора рижане вызывали уважение – часто со вздохом он говорил: «Да…Рижане умеют жить». Конечно же западная культура и быт производили на москвичей большое, если не сказать неизгладимое впечатление. Но я себе даже тогда не мог сказать, что хотел бы жить в этом городе. Хотя там была своя интеллигенция, была Консерватория (с нами в «Майори» отдыхала дочь профессора Рижской Консерватории Брауна, которая чувствовала себя в Латвии вполне дома), Оперный театр, в котором некогда дирижировал сам Рихард Вагнер – и всё же было там что-то чужое, непривычное. Через много лет я вспоминал эти свои ощущения от почти месячного пребывания на Рижском взморье, и грустно улыбался – нас воспитывали так с самого детства, что нельзя было даже помыслить не только о какой-то жизни заграницей, но даже жизни в «Латвийской Советской Республике». Москва была для нас единственно возможным местом существования.

Рига. Оперный театр. Современное фото

***

Благополучно прибыв в Москву, мы узнали, что мои родители и мама моего друга достали для нас путёвки на август в дом отдыха ТАССа под Звенигородом. Это было прекрасной новостью! Тем более что стало что-то проясняться насчёт работы моего отца в Институте военных дирижёров.

Через неделю мы снова уехали. Дом отдыха помещался, как и большинство подмосковных санаториев и домов отдыха, в бывшей помещичьей усадьбе. Она была раскинута на довольно большой территории. Теперь нашим соседом был инженер, вероятно, довольно крупный специалист. Звали его Моисей Веньяминович. Фамилию его я забыл, но он был ужасно похож в своих американских очках на Гарри Трумэна, президента США. Мы звали его между собой тоже «Гарри».

Моисей Веньяминович рассказал нам, что жил в Америке с 23-го по 27-й годы в качестве инженера-стажёра. Мы тогда стали догадываться, что он был не простым «стажёром», а вероятно имел какие-то особые цели своего столь долгого пребывания в Америке. Потом он был послан в Англию и Италию, где тоже жил довольно подолгу. Побывал он и во Франции. Он был превосходно одет, а его американские очки обращали на себя внимание всех – на фоне обычных чёрных оправ советского производства его две пары очков сами казались иностранцами в Москве и особенно в Подмосковье.

Наш сосед рассказывал нам много о США, об организации производства на заводах Форда и сталелитейной промышленности – словом мы имели интересные лекции об экономике и жизни в США. Было странным, что он не боялся нам всё это рассказывать, было странным также и то, что его не арестовали, хотя мы знали слишком много случаев ареста людей, побывавших заграницей. Нет, ничего с нашим знакомым не произошло! Он был мил, жизнерадостен и общителен с нами.

Я продолжал заниматься ежедневно, по возможности в отсутствии моих соседей – с детства не любил, да и не мог продуктивно работать в чьём-либо присутствии.

Экскурсий тут под Звенигородом никаких не было. По вечерам собирались в «Гостиной» прилегавшей к столовой, где стояла радиола. Часто кто-нибудь включал короткие волны и вдруг раздавался голос диктора по-русски: «Штаб организации Объединённых Наций в Корее сообщает…» Мы с моим другом тихо вставали и уходили – совершенно ни к чему было слушать «Голос Америки» в присутствии посторонних. Может быть, это было излишним, но инстинкт самосохранения диктовал нам правила поведения при посторонних людях. Трусость? Едва ли. Впрочем, об этом могут судить лишь те, кто был в то неустойчивое и опасное время в нашем, хотя бы, возрасте. Конечно, эти передачи мы слушали иногда дома, но это всё же происходило не при публике.

Часто днём, а иногда и ночами из леса раздавались взрывы – на неразряженных минах подрывались отбившиеся от стада коровы. Нас предупредили, чтобы мы, гуляя по лесу, не уходили в сторону от дороги и не углублялись в лес ни в коем случае. Впрочем, углубляться в лес в том районе было вообще невозможно – кругом были непролазные, тёмные и сырые чащобы, не вызывавшие никакого желания в них углубляться.

Познакомились мы там также с одним корреспондентом – работником ТАССа. Он нам прочитал интересную лекцию о положении в мире, и надо сказать, что она сильно отличалась от газетных или журнальных статей. Хотя Советский Союз, как все знали, стоял за спиной северной Кореи в шедшей на всех порах корейской войне, но официально он был невоюющей стороной. Этот работник ТАССа говорил нам, что СССР не будет ввязываться ни в какие конфликты «до самого последнего момента». Помню, я его спросил, что можно считать «последним моментом»? Он объяснил, что этим моментом следует считать такое положение, когда СССР действительно окажется в реальной опасности и никакого иного выбора не будет. Будущее показало, что эта концепция претерпела сильное изменение после смерти Сталина.

Иногда вечерами мы с нашим соседом «Гарри» гуляли и даже входили в тёмный лес. В лесу было жутковато – огромные деревья, тёмная дорога, которую без американского фонаря «Гарри» было бы невозможно увидеть даже при полной Луне, так как свет в лес почти не проникал. Ухали совы, кричали какие-то другие ночные птицы. В общем, лес этот был бы хорошим фоном для каком-нибудь мистического фильме или новеллы.

Рассказы «Гарри» о его житье на Западе были совершенно личными, никак не касавшимися политических событий в Америке, Англии, Италии или Франции. Но от этого они не становились менее интересными. Напротив, они были захватывающими! Что мы знали об американской аптеке тех лет? Ничего. Оказывается, это был небольшой магазин, в котором была стойка, как в баре и продавались там, помимо лекарств, сладостей, домашней обуви и множества всяких других товаров, даже лёгкие коктейли, которые делались тут же на глазах покупателя и стакан с таким коктейлем и вишней сверху отправлялся по мраморной стойке прямо в руки посетителя аптеки. Меня всё это просто занимало в чисто познавательном плане. Мой друг Николка впитывал каждое слово «Гарри» и снова млел от восторга – теперь уже от всего услышанного.

Он продолжал мечтать о шикарной жизни в роскошных отелях, о своей будущей карьере знаменитого архитектора, о красавицах, танцах на балах – в общем всё это можно было увидеть в каком-нибудь одном голливудском фильме, которых мы тогда ещё не видели. Кроме одного фильма – после войны пустили, кажется второй раз, всемирно известный фильм режиссёра Жюльена Дювивье «Большой вальс», посвящённый знаменитому венскому композитору, дирижёру и скрипачу Иоганну Штраусу. С этим фильмом связана очень забавная история, которую мне рассказал Цыганов, и которую я потом сам перепроверил у героя рассказа Цыганова – его ученика Дмитрия Адольфовича Штрауса.

Так как именно в 1951 году я услышал историю Мити Штрауса, как его называл мой учитель Д.М. Цыганов, то рассказать её теперь самое время.

В июне 1941 года Митя Штраус получил повестку из военкомата, как и миллионы других призывников. Придя в военкомат, он был принят самим военкомом. Дмитрий Адольфович не понимал, почему его вызвали в кабинет начальника. Когда он вошёл в кабинет, военком предложил ему сесть и дальнейший разговор был в основном монологом самого военкома. Разговор протекал так:

– «Штраус?»

– «Штраус!»

– «Скрипач?»

– «Скрипач!»

– «Тот самый?»

– «Гм-м-м, тот самый…»

– «Так как же вы это! Такой человек, как вы… Да мы вас сделаем заведующим клубом! Такой знаменитый артист! Конечно! Подождите, я выпишу на вас документы. Так неожиданно это, вот встретил такого знаменитого артиста! Ну, просто невероятно!»

Военком по простоте душевной принял Дмитрия Адольфовича Штрауса за героя фильма «Большой вальс» Иоганна Штрауса! Действительно, небольшое внешнее сходство обоих героев существовало и оба были скрипачами. В конце концов начальство военкома отправило «того самого Штрауса, скрипача» в оркестр Театра Советской Армии, где он и прослужил до конца войны. Как странно иногда распоряжается случай судьбами и жизнями людей!

(продолжение следует)


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 1354




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Zametki/Nomer9/Shtilman1.php - to PDF file

Комментарии:

Ион Деген
- at 2010-09-21 09:11:02 EDT
После поездки в Европу и последовавших неотложных дел, наконец, добрался до «Заметок». Продолжение воспоминаний маэстро Артура Штильмана захватили меня, как и прежде. Личность в каждой фразе. Масса информации. Незнакомые штрихи, дорисовывающие знакомую страшную картину антисемитизма конца сороковых начала пятидесятых годов. Рост и созревание скрипача-виртуоза и, главное, артиста. Дочитал до неожиданного конца, а хотелось продолжать читать дальше. Надеюсь на это. И желаю отличному автору счастья, доброго здоровья и творческих удач в наступившем Новом году.
Валерий
Германия - at 2010-09-10 07:12:08 EDT
Получил,как всегда,огромное удовольствие от Ваших воспоминаний,спасибо Маэстро!
Поражен Вашей способности помнить через много десятилетий мельчайшие ньюансы,
а это всегда интересно и придает деталям вкус,запах и цветность.
Некоторые фрагменты оказались созвучными и моей жизни…
Я был соседом по дому Михаила Гольдштейна,бывал еще мальчиком у них в квартире,в Одессе.Хорошо знал его жену и дочь Лиду,скрипачку,затем они уехали в Москву,и
больше об их судьбе я ничего не знаю,у Михаила были «проблемы» и я иногда слышал его по «вражеским» голосам…
Несмотря на то,что я побывал в Риге лет на двадцать позднее ,те же ощущения заграницы
и какого-то чужого,странного и притягательного,»другого» мира…участником которого
я стал только,в 95 году,а до этого был хронически «невыездным»…все хорошее слишком поздно…
А моим «беллакордовским» сокровищем была пластинка Петра Лещенко…
Еще раз огромное спасибо.

Борис Э. Альтшулер
- at 2010-09-10 03:55:23 EDT
Интересные очередные воспоминания маэстро Штильмана, в которых моя послевоенная Рига стала антиподом Москвы. А уж детали...
В общем, высокий уровень изложения. Жду продолжений.