©"Заметки по еврейской истории"
ноябрь  2011 года

Лея Алон (Гринберг)

«И вот мы снова на холмах…»

Заставки Ителлы Мастбаум

 

Моя журналистская профессия подарила мне много прекрасных переживаний. Впечатления от них подобно облакам в небе, наслаиваются одно на другое, но вместе с тем каждое живёт своей самостоятельной жизнью. Помню серое, подёрнутое осенней дымкой небо Латвии, её бесконечные леса, и мои длинные поездки в подготовке репортажей и очерков для газеты… Раннее утро в поле и запах трав в казахской степи. Я и сегодня вижу эту картину так явственно, будто было это вчера, а не несколько десятилетий назад. Но только здесь, на этой земле, моя душа отозвалась на недавно ещё незнакомый пейзаж: холмы и горы в свете солнца, беспорядочное нагромождение камней, серебрящиеся на ветру оливы, стада разбежавшихся и сливающихся со светом камня овец… Только эта страна, встречи с её людьми, природой, дали толчок к написанию моей первой книги. Но сколько же дорогих мне образов остались вне её. Подарив книгу Инне Винярской, я написала: «Вы должны были быть одной из героинь этой книги, но я надеюсь на следующую…»

Не раз мысленно я возвращалась к этим неслучайно вырвавшимся словам, но что-то вновь и вновь уводило меня к другим «героям», зато прошедшие годы лишь добавляли к её образу какие-то неожиданные детали, и он словно «дозревал» для меня, наполняясь соками жизни. С моих первых израильских лет наши пути часто пересекались. Я встречала Инну почти что «на передовой» – то была постоянная борьба за какой-то новый холм, за рождение нового поселения. И работая на государственном радио «Кол Исраэл», я рассказывала о ней в своих репортажах. На какое-то время мы расставались, чтобы однажды встретиться вновь.

А познакомились мы в Ткоа.

Ткоа… Так когда-то назывался город в колене Иегуды на границе пустыни. Имя это то промелькнёт в древних книгах, то надолго исчезнет. Словно птица в небе пустыни, от которой осталось одно видение. Вот вспомнили Ткоа в книге Нехемии. Вернулись евреи из Вавилонии, и жители Ткоа помогали восстанавливать Иерусалим. Вот вспомнили его в войнах Хасмонеев, потом имя вновь пропало из виду. И вдруг появилось в переписке Бар-Кохбы. А потом, действительно, исчезло на много веков… Как будто навсегда…

Где-то неподалёку от этих мест пророчествовал Амос. Пас овец и вдруг заговорил высоким языком пророков. И зазвучали в его речах грозные предупреждения о разрушенных домах, от которых останутся одни лишь обломки, о полыни на месте былых жатв, о пустоте и опустошении. Но сквозь опускающуюся над землёй тьму он увидел пробивающийся луч света: «И насажу я их на земле их, и не будут они сорваны более…», (Амос, 9:15). Эти слова, последние в пророчестве Амоса, выбиты на огромном округлом камне, который словно бы врос в землю Ткоа.

Стоял жаркий летний день. На протяжении всего пути из Иерусалима и до въезда в Ткоа мы ехали по выжженной солнцем пустыне. Казалось, эта дорога никогда не кончится. Коричнево-пепельная земля, словно выгоревшие холмы, серые скалы, рыжие камни. Где-то возникали арабские деревни, и быстро оставались позади нас. Голос редкого жилья прорывался лаем собак, криком петуха, блеяньем коз. Иудейская пустыня… Моше видел её с гор Моава и уже знал, что никогда не пройдёт по этой земле. Страна открывалась ему в своей весенней красоте, и он с жадностью и болью всматривался в линию её гор и холмов, в её зелёные долины, навсегда унося в памяти её образ. Мы едем по ней, той самой земле, что видел из своего далека Моше. По ней, обжигаемые солнцем, шли наши праотцы, о ней веками мечтали наши деды и отцы. Она вернулась к нам, земля Иеѓуды, надел, полученный им при разделе страны. Когда-то на самом краю пустыни в этом наделе был город Ткоа… Прошли тысячелетия и прежнее имя обрело вторую жизнь…

У поселения были всё те же коричнево-рыжие краски, что и у пустыни, над ним всё так же нещадно палило солнце, но уже стояли дома и зеленели деревья. Ткоа родилось в Суккот 1977 года. Ко времени моего с ним знакомства ему было около пяти лет.

Сегодня это уже история. Еврейские поселения, вставшие на холмах Иудеи и Самарии, трудно пробивались к жизни. Волны той борьбы докатились и до нас. Мы свидетели изгнания из Синая, трагедии Гуш-Катифа, уничтоженных домов Амоны и выкорчеванных бульдозерами форпостов. Но тогда борьба только разгоралась. Движение Гуш Эмуним («Блок верных») опиралось на идеологию рава Ицхака Иеѓуды а-Коэна Кука и требовало от правительства заселения Эрец Исраэль, проникновения вглубь Иудеи и Самарии. «Это исконно наша земля, и мы вернулись», – говорили они.

Инну и Марка Винярских выбросило на гребень волны и произошло это, как уже не раз случалось в их жизни, совершенно случайно. Марк – все называли его Мафа – как-то, возвращаясь домой с работы, присоединился к проходящей в Иерусалиме демонстрации. Движение Гуш Эмуним выступало против политики правительства и Киссинджера, заявившего, что он заставит Израиль отступить со всех территорий, занятых во время войн 1967 года и Судного дня. Всем было ясно, чью сторону держал этот хитрый дипломат, которого Анвар Садат называл «Мой брат Генри». Встреча с Гуш Эмуним была для Марка случайной, всё, что с ними произошло потом – зрело уже давно, и нужна была лишь искра, чтобы внутренний огонь вырвался наружу. Кто знает, что стоит за случайностью… Может быть, это сама судьба приходит к тебе на помощь, как тот камень из русского эпоса, что стоял на развилке неизвестных дорог, и нужно было решить, в какую сторону идти, не зная, что этот поворот тебе уготовит.

Они приехали в 1974 году, вскоре после войны Судного дня. Страна трудно залечивала раны, но к боли фронтовых потерь добавились потери в актах террора. Они жили в Цфате, когда в Маалоте террористы захватили школьников, приехавших из Цфата на экскурсию. Двадцать детей погибли на месте, один умер позже от ран. Дети были похоронены на цфатском кладбище. Инна с мужем, конечно, были с теми, кто провожал их в последний путь… Это была и их боль. До сих пор она не может спокойно возвращаться к пережитому в те дни… Цфат, где проходили первые месяцы их израильской жизни, по-прежнему один из её любимых городов, но самый любимый, конечно, Йерушалаим. Они – одесситы, мечтали жить в Хайфе, там, где море, но экскурсия в Иерусалим решила всё. Они стояли на Масличной горе, а внизу, под ними, лежал город. И сердце само сделало выбор. Я читала стихотворение Инны, посвящённое Иерусалиму, и меня поразила полнота и глубина её чувства к этому дорогому и мне городу.

Эти уличные лампы, эти солнечные пятна,

Эти солнечные блики, этих туч осенний бег,

Что играет тьмой и светом, произвольно их тасуя,

Семицветьем украшая, как короною, тебя,

Город мой, Йерушалаим, стен твоих нагроможденье,

Бугенвиллеи роскошный фиолетовый огонь,

Тёмно-розовые камни, полосатые маркизы,

И мечети кипарисов среди женственных олив –

Город мой, Йерушалаим, красота твоя живая,

Древняя и молодая, словно грёза наяву…

Тогда, в Цфате, они сделали свой выбор. И вот теперь вновь стояли на «развилке дорог». Наконец, после репатриации, у них была квартира в Иерусалиме, работа по профессии на заводе в Бейт Шемеше. Инженеры – они принимали участие в изготовлении моторов для самолётов. Жизнь входила в налаженное русло: друзья, такие же, как и они, репатрианты, книги на русском языке, музыка…

«Слишком всё гладко», – как-то сказал Мафа в раздумье. Инна хорошо понимала его. Они обрели Израиль, но настоящей душевной связи с ним не было. Она лишь должна была родиться…

Неожиданная встреча с поселенцами из Гуш Эмуним сблизила их с израильтянами. Они принимали их взгляды на будущее страны, заселение земель в глубинных районах, рядом с арабскими деревнями, завидовали их решительности и смелости. Но как оставить всё, что уже обретено и броситься в неизвестность? Ведь они уже немолоды. И у них дочь… Всё сложилось так, как сложилось, потому что Инна и Мафа во всём были едины: в своей любви к литературе, в своих взглядах на страну, в которой до недавнего времени жили, и вот теперь – на Израиль. И они решились…

Ткоа… Нет, им ничего не говорило это имя. Спекшаяся, заросшая сухой травой земля, камни, казалось, навсегда осевшие в ней. Трудно было ходить, невозможно строить. Лишь через год, когда трактор выкорчевал камни, смогли подготовить строительные площадки. А пока Марк Винярский жил в бараке с солдатами из бригады НАХАЛь – военизированного сельскохозяйственного поселения. Инна с ещё одной женщиной – обе со своими дочерьми – устроились в цементном двадцатипятиметровом домике. Через несколько месяцев бригаду НАХАЛь перевели в Самарию, теперь в Ткоа остался костяк будущего поселения: две семьи, восемь молодых людей из ешивы рава Ицхака Зильбера и одна девушка. Так продолжалось довольно долго. Начали с чёткого распределения обязанностей. Инна стала секретарём поселения, Мафа отвечал за техническую часть, и ещё была повариха, которая готовила на всех еду. Зарплата Инны и Мафы вместе составляла четверть того, что они получали на заводе.

Секретарь поселения… Пока это был лишь голый холм. Без дорог, электричества, воды, канализации. Всё это теперь «висело» на ней. Инна никогда не занималась общественной работой, не была подготовлена к ней, а тут нужно было сразу броситься с головой в воду, ещё не зная хорошо иврит, не имея представления о системе снабжения, толком не понимая, кто за что ответственен. Училась на ходу. Постоянно ездила в Иерусалим. Стучалась то в одни, то в другие двери. А дверей этих было не счесть: поселенческий отдел Сохнута, министерство строительства, министерство образования, поселенческий совет, районный совет… И ещё и ещё…

У движения Гуш Эмуним, едва оно родилось, были свои сторонники и противники. Яростные споры взрывали страницы газет и журналов, вспыхивали на демонстрациях. «Нет равнодушных в Сионе», – писал Сол Беллоу, побывав в Израиле. Я очень быстро определила своё отношение к поселенцам: всей душой я была с ними. И моя встреча с Ткоа и лично с Инной была как бы заранее предопределена. И вот мы встретились. Меня поразила в ней раскованность. Если бы она не говорила по-русски, я бы приняла её за израильтянку: во всём её облике было что-то очень израильское… Я даже не могу найти этому чёткое определение. Она не отличалась сентиментальностью, и её рассказ о поселении был лишён излишней эмоциональности. О Ткоа Инна говорила: «Это была большая дыра, удалённая от Иерусалима, с ужасными дорогами. Первое время, когда мы сюда ехали, казалось, что это край света. Углубляемся в Иудейскую пустыню, проезжаем Бейт-Лехем, арабские деревни и едем, едем… Поначалу было неприятно, но со временем чувство опасности атрофировалось…» Она водила меня по поселению. Показала прачечную, – они закупили оборудование и принимали в стирку бельё от нескольких детских интернатов: создавали рабочие места. А как же иначе? Выезжать из Ткоа на работу было просто невозможно. Древнее Ткоа славилось своими оливками, они шли на масло для Храма. Ткоа современное стало выращивать грибы. Потом, как во времена Амоса, появились свои овцеводы. За ними – свои виноградари и свой виноградник…

С пустыни дул горячий ветер, она вплотную приближалась к пока ещё незащищённым зеленью домам… Но в Ткоа уже было немало новых людей: присоединилась группа молодёжи из Франции, а вскоре – и из Америки. И когда Инна рассказывала о поселении, люди не выражали равнодушия, как бывало прежде, а приезжали знакомиться. Порой она удивлялась своей способности убеждать, принимать неожиданные решения, своим душевным и физическим силам. Нет, она уже не плыла по течению, но создавала что-то видимое, ощутимое: поселение на своей земле, поселение, которое начиналось с нуля. Теперь были споры, порою очень серьёзные о его характере. Каким ему быть? Инна считала, что оно должно быть смешанным: для религиозных и нерелигиозных, репатриантов и старожилов, молодых и старых. Но был и другой взгляд и немало поводов для споров и ссор. Трудно бывало ночью. Днём – суета, поездки, встречи, постоянная занятость, ночью – тишина. И сон не идёт. И мысли не дают покоя. Хочешь их прогнать, а они возвращаются, и ты продолжаешь свой дневной спор… И вдруг накатывается давний страх: выдержим ли, не сошли ли мы с ума на старости лет? Не развалится ли то, что уже с таким трудом создано? Но начинался новый день, и она видела небо и горы. И мир вокруг казался ей совсем другим. В нём были тишина и покой, и он дарил её душе радость. Может быть, в одну из таких минут и написались эти строки:

По утрам тут видно так далёко,

Так бескраен этот божий рай!

На востоке, там, где Иордан,

Складки гор так ярки и так сини,

Море Мёртвое блестит как хвост павлиний.

Эх, за что весь этот мир мне Богом дан?

Но то же стихотворение несёт в себе и тревожные ноты, отражая всю изменчивость её душевного состояния.

От предчувствий, от тоски сердечной

Бесконечней дух мой с каждым днём.

Вертится земля – как удержаться?

Надо крепко верить и любить.

И надеяться и не бояться.

Просто на земле на этой быть.

Эта первая встреча всего лишь страница из жизни Ткоа. Видя утопающее в зелени поселение с великолепными домами, коттеджами, раскинувшееся на много метров в округе, в котором живёт более пятисот семей, трудно поверить, что это то самое Ткоа, которое начинали недавние тогда репатрианты: четверо взрослых и восемь холостяков.

Инна Винярская в своем саду

(фото - Григорий Гордин)

Порою, во время утренней прогулки, я вижу его с лестничной площадки, вознёсшей наш район Иерусалима над всей округой. Оно подобно оазису в пустыне, внизу, под нами, арабская деревня Цур Бахер, вдали от неё усечённая вершина Иродиона – земля вокруг серая, безжизненная, – а чуть в стороне от Иродиона – чистая яркая зелень. Издали кажется, что это роща, но я знаю, что это два поселения, расположенных близко друг к другу: Ткоа и Нокдим.

Рассказ о рождении Нокдим, быть может, со временем будет звучать как легенда, но в наши дни это просто печальная история о гибели двух молодых людей из Ткоа: Эли Прессмана и Давида Розенфельда. Эли погиб в операции «Мир Галилее» в июле 1982 года, в ту же неделю на Иродионе был убит арабом из соседней деревни Давид. После похорон Давида Инна с группой поселенцев установили напротив Иродиона палатки, Мафа подключил генератор, принесли цистерну с водой и началась борьба за создание поселения. «Сколько вы собираетесь здесь сидеть», – спрашивали Инну журналисты: «Пока на этом месте не встанет поселение», – отвечала она. «Вы захватили частную арабскую землю, – стыдила Инну Лея Цемель, адвокат, не раз защищавшая арабских террористов. «Мы находимся на государственных землях», – спокойно парировала Инна, хорошо зная, что этот участок земли никогда не обрабатывался арабами и не принадлежал им. Я следила за событиями на новом форпосте, звонила по телефону, спрашивала, как они выносят эту жару. Инна отвечала: «Держимся… Есть вода, есть туалеты…» Тон её был неизменно бодр, даже шутлив, хотя, конечно, не трудно представить, каково им было сидеть на таком пекле, не будучи уверенными, что через час не поступит приказ от армии немедленно разогнать их. После семидневного траура к ней присоединились две молодых женщины, две вдовы… И всё-таки поселение встало. Первое его имя «Эль-Давид» несло память о двух молодых людях, павших, защищая свой дом… Позже дали имя «Нокдим». Оно – из пророчества Амоса. И напоминает о пастухе овец, который «получал видения» от Бога и пророчествовал об изгнании и возвращении на эту землю…

…Мы беседовали с Инной и Марком в их новом доме. В уютном светлом салоне центральное место занимала прекрасная библиотека: книги – единственное, что они привезли из России, даже любимый рояль Инны – оставили. Мы говорили о том, что было понятно и близко нам троим: о вхождении в совершенно незнакомый мир, который менял многие прежние представления о жизни. То, что совсем недавно казалось главным, неожиданно отодвигалось на второй план. Вот ведь оставили они дом и работу по профессии, потому что прислушались к голосу своей души. Это она однажды спросила у них, как спросил Бог у Адама: «Где ты?»

Быть может, только сейчас Инна понимает этот вопрос: «Где ты, в своём мире?» Свой мир… Мир души, который нельзя обмануть благополучием. Как-то совсем недавно мы разговаривали о поэзии, и Инна сказала, что стихи рождаются, когда человек внемлет своей душе. Как подсолнух утром поворачивает голову к солнцу, так душа ищет свой свет, чувствует то, что приносит ей радость, от чего рождается боль, что ей нужно для полноты ощущения жизни… В их будни вошли субботы и праздники, лекции по иудаизму, и душа откликалась на это. Инна хорошо помнит, как освятили синагогу, как внесли свиток Торы, тайно вывезенный из Союза и переданный им равом Ицхаком Зильбером. Изменилось их окружение. Это были люди, составлявшие ядро Гуш Эмуним. Духовное влияние Рахель Инбар, Дуду Айхенбойма, Муни Бен Ари,Тамар Адлер, профессора Эзры Зоара было ощутимо постоянно. Все они, боровшиеся за заселения Эрец Исраэль: Ханан Порат, Зеэв Хевер, Моше Мерхавия, Пинхас Валерштейн, Ури Элицур помогали становлению Ткоа. Они несли на себе всю тяжесть борьбы за создание новых поселений. Эта борьба продолжается и сегодня…

И всё же глубже понять Инну мне помог образ человека, которого уже нет, и который был её близким другом. Вглядываюсь в фотографию Рахель Инбар в статье, посвящённой её памяти. Даже не зная её биографию, чувствую: она вожак. Высоко поднятая голова, умный, испытывающий взгляд, чуть ироничная улыбка. Младшая дочь адмора из Слонима, седьмое поколение в Эрец-Исраэль, она приняла решение присоединиться к Лехи немедленно после той чёрной субботы 1946 года, когда британские солдаты в городах и кибуцах, устроив облавы и аресты, конфисковали еврейское оружие. Она была публицистом, писателем, поэтом. И немедленно откликалась на то, что происходило в стране. Рахель одна из первых оказалась в центре борьбы за создание новых поселений. Она сплотила людей вокруг будущего поселения Гивон ѓа-Хадаша, Ткоа, Баркан. Рахель искала и находила людей своего типа: сильных, энергичных, убеждённых в своём праве на эту землю. Такой была Инна. И быть может, встреча с Рахель проявила в ней те черты характера, которые до поры до времени были сокрыты от неё самой. Инна обрела душевные силы, уверенность в себе, чувство свободы…

Память ведёт меня к ещё одному этапу борьбы: и вновь летний месяц, теперь уже 1993 года. Над страной нависла тень Осло. Грозная, пугающая тень, которая ещё заволочёт небо тёмной тучей, но пока это тень и ещё не всем дано увидеть, что нас ждёт впереди…

Холм неподалёку от поселения Алон Швут. Один из обычных холмов на дорогах Иудеи и Самарии: от основания и до невысокой вершины, словно выложенный из камня. Тот, кто ездит по этим дорогам, не отличил бы его от других холмов. Вдруг он стал печально известен: рядом с ним убили Мордехая (Моти) Липкина, талантливого художника, которого многие знали и любили. Внизу, под холмом, на месте, где произошло убийство, ещё валялся шприц, свидетельство о попытках спасти… Мордехай был одной из первых жертв нового Ближнего Востока. Мы сидели на камнях. Шумели деревья, поднялся сильный ветер. Четверо детишек Моти были рядом с нами. Старшие сидели молча, и только младшего, которому едва исполнилось два года, Илана, жена Моти, никак не могла угомонить… Со дня гибели Мордехая Липкина прошло тридцать дней. Всё это время Инна с группой людей делала попытку создать на месте убийства новое поселение, но безуспешно. Не тогда ли она написала: «И вот мы снова на холмах./ И снова нервы на пределе…»

К тому времени она уже давно работала в «Амане» – органе поселенческого движения, среди близких ей по духу людей. Создавала новые поселения, помогала становлению уже созданных.

И всё же что-то серьёзно изменилось в атмосфере страны. За каждое поселение теперь предстояла долгая, тяжёлая и далеко не всегда успешная борьба. Строительство «замораживали», в уже готовые дома не разрешали вселяться. Её связь с этой землёй становится всё глубже, и оттого боль за страну – острее. Поселенцы всё чаще погибали на дорогах. Им не возводили памятников. Лишь простой камень порой стоял на дороге. Камень – всей своей сутью связанный с этой землёй.

Ткоа уже прочно стояло на ногах. Тылом Инны была семья. Дочь, шестеро внуков. Мафа.

Инна Винярская с внуком Яаковом, солдатом Цахала

(Фото - Владимир Попов)

В одну из спокойных минут, когда душа ощущает свет, исходящий от твоего дома, Инна написала это стихотворение:

В окне моём прозрачный виноград.

Весь сизо-розовый, пчела на нём пасётся.

Лоза упрямая по пыльной стенке вьётся.

И ягод давленных настойчив аромат.

Ах этот август, этот месяц ав,

Он предваряет осени явленье.

Тоску и страх, и грусть, и нетерпенье –

Уж скоро Йом Кипур, так страшно величав.

Дни праздников важны, неторопливы,

Хотя и осень, зелен влажный сад,

И Мафа мой, почти совсем счастливый,

Всё пробует – созрел ли виноград…

Мафа ушёл внезапно. Инфаркт… После смерти матери это была самая тяжёлая утрата. И сегодня, одиннадцать лет спустя, она говорит о муже с чувством тоски и тепла. Во всём они были едины. Им было хорошо вдвоём: «Бок-о-бок, и в молчанье, и в беседе…»

Однажды ночью я возвращалась с Инной в Иерусалим из поселения, где теперь жила моя дочь. Это было опасное время. Я тревожно вглядывалась во тьму. За деревьями, совсем близко к дороге, прятались арабские дома. Инна вела машину. Не помню, почему разговор зашёл о её семье. Она рассказывала о бабушке, маме. Бабушка её родилась в Румынии, была оперной певицей. Приехала в Россию, но вернуться назад, в Румынию, уже не смогла: шла Гражданская война. Мама в шестнадцать лет вышла на сцену Харьковского театра. Она была красива и талантлива, и в неё с первого взгляда влюбился молодой учёный, физик, чешский еврей, коммунист, который, спасаясь от Гитлера, бежал в Советский Союз. «Не туда бежал», – по ходу рассказа добавляет Инна. Два года счастья были оплачены дорогой ценой. Отца, строившего «Запорожсталь», арестовали и расстреляли, мать с годовалой Инной сослали в Сибирь. До четырёх лет Инна росла в бараке «мамок», жён врагов народа с крохотными детьми. Женщины в сибирские морозы валили лес: обретали новую профессию. Замуж её мать так и не вышла, к своему призванию не вернулась, работала в цехе по изготовлению гвоздей. Жизнь закалила её, потребовала от неё мужества и силы духа. Ради дочери, оставшейся у неё на руках. И слушая Инну, я подумала, что, наверное, не раз в тяжёлые минуты жизни перед ней возникал образ её матери…

В ту же ночь, когда я уже давно отдыхала от дороги, Инну ждала поездка в Гуш Катиф. Она курировала поселения по всей стране. И ей приходилось много ездить. В период интифады на дорогах было особенно опасно. Арабы постоянно бросали камни, порой они перекрывали дорогу электрическими столбами, бочками с бетоном… В одну из осенних ночей, когда стоял особенно тяжёлый туман, она подъехала к солдатскому посту. Увидев её, солдаты заволновались: как она поедет дальше? Они обращались к ней не иначе, как сафта – бабушка. Один сказал, что она должна немедленно вернуться домой, другой уговаривал остаться с ними до утра. Ихие беседер, – чисто по-израильски успокаивала их Инна. Конечно, она поехала дальше. Её время было рассчитано. Её всегда ждали на месте. Особенно тяжелой бывала дорога к поселению Шакед. Нужно было миновать Дженин – длинный, открытый со всех концов отрезок пути. От камней, которые летели в машину, нельзя было укрыться. Их бросали с расчётом угодить в стекло. И однажды камень разбил переднее стекло и осколки рассыпались мелкой крошкой по платью. Времени приводить себя в порядок не было: важно было скорее проскочить опасный участок дороги. Так она и приехала в Шакед, вся засыпанная осколками от стекла, но главное – живая. Одиннадцать раз ей разбивали стекло, но Бог миловал… Долгое время Инна ездила по дорогам одна, конечно же, – с оружием, которое в её поездках вряд ли могло помочь. После перенесённого ею инфаркта – Ури Ариэль заставил её ездить с водителем

Как нечаянный подарок

Я встречаю каждый день.

Жизнь моя – свечной огарок,

И хоть свет его неярок,

Гонит

Инна, какой она мне тогда запомнилась, может быть, только в стихах давала выход своим чувствам. Теперь я понимаю, как много скрывалось за внешней сдержанностью, какую самодисциплину нужно было проявлять, чтобы изо дня в день делать своё дело, изнывать от жары в палатках, которые кочевали с холма на холм всякий раз, когда начиналась борьба за новое поселение, возвращаться домой ночами по опасным дорогам. Но её вело желание помочь людям и любовь к этой земле. Она умела видеть, чувствовать и наслаждаться красотой библейской природы.

Утром заря раскидала столбами лучи в поднебесье

И среди черни ущелий сверкает алмазом вода

Облака за холмы зацепились – опять непогоды

предвестье

Громыхает раскатами, душу смущая. Всегда

Грозы тревожат. Особенно этой зимою…

Пленницей-птицей колотится сердце в груди.

----------------------------------------------------------

Вечер. В нём вся моя жизнь. То, что утром сверкало

зарёю,

Пламенем нежным горит на холмах и полях.

Цвет – он лиловый, он серый, пурпурный,

лимонный, зелёный,

Он несёт мне покой,

и уходит,

и тает

мой страх.

Историю Рехелим, поселения, в котором жила семья моей дочери, я знала не понаслышке. Все этапы борьбы за его легитимацию проходили на моих глазах. И длились они восемь лет. Это случилось в один из осенних дней. Ицхак Шамир дал согласие участвовать в Мадридской конференции, и группа поселенцев из Шило выехала в Тель-Авив на демонстрацию протеста. Как всегда, когда мы делаем очередной шаг навстречу уступкам, нам то ли с земли, то ли с неба дают понять, чем это кончится. Поселение Шило находилось на холме. Оно как бы нависло над дорогой, а внизу – широко и вольно разбросались арабские дома. Днём у них был почти пасторальный вид, а вечером в их близости к дороге таилась угроза. В тот вечер стрелявшим помогли ранние осенние сумерки и проливной дождь. Погибло двое: водитель автобуса Ицхак Рофе и Рахела Друк. После похорон подруги Рахелы не вернулись домой. Они собрались на месте убийства. Под дождём и холодным ветром женщины несли свою вахту, но армии было приказано немедленно разогнать людей. Единственная уступка, на которую после встречи с женщинами согласился генерал Дани Ятом: до шива (семидневный траур) на месте убийства останется кто-то один… Осталась Инна. Осень в тот год была очень тяжёлая. С беспрерывными ливневыми дождями. Ветрами. Я представляю эту картину: ночная мгла, дождь, одинокая фигура Инны и перед ней свеча памяти в солдатской каске. Однажды днём дочь опоздала встретить меня с рейсового автобуса, и водитель остановил проезжающую машину и попросил довести меня до ворот поселения. Оставаться на дороге было опасно. Но это случится много лет спустя, когда на холме, над дорогой, встанет поселение, а сейчас Инна одна несла свою вахту: днём и ночью на той самой дороге, где произошло убийство. Как-то утром рядом с ней остановилась машина. Шофёр, молодой еврейский парень, положил перед ней коробку с фруктами, печеньем: «Это тебе моя мама прислала». Вспоминая это проявление человеческого тепла, Инна в своей сдержанной манере сказала: «Он потряс меня…»

Борьба за Рехелим продолжалась и после шлошим (тридцатидневный траур). Поселенцы не ушли. Теперь у них было две палатки и два перевезенных ночью через арабские деревни каравана. В один из дней к ним присоединилась Геула Коэн, тогда член Кнессета от партии Тхия, друг Инны. Сидела, как и все, под проливным дождём. А когда прибыла армия с твёрдым намерением немедленно разогнать вахту протеста, Замбиш ( Зеэв Хевер) тут же разобрал заранее приготовленные цепи, и привязав ими Инну и других женщин к караванам, защёлкнул замок. Теперь солдаты не могли оторвать их от земли: словно земля, на которой пролилась еврейская кровь, сама держала их. Как часто она лилась в те годы, когда солнце всходило над новым Ближним Востоком…

А мне вспомнился эпизод борьбы за право евреев посещать Маарат ѓа-Махпела – пещеру праотцев в Хевроне, рассказанный покойным профессором Бенционом Тавгером. Сегодня не многие знают о том времени, когда евреям разрешалось находиться в ней лишь шесть часов в определённые дни недели, хотя у арабов был свободный вход. И тогда профессор Тавгер решился на отчаянный шаг: приковал себя и младшего сына цепью к могилам праотцев. Последовал арест, а спустя короткое время порядок был изменён.

Только тот, кто близко столкнулся с историей борьбы за заселение земли, понимает, каким усилием оплачен каждый шаг и каждая победа. Слишком много унижений мы познали, слишком часто опускали свою ни в чём неповинную голову, и как видно, теперь её нелегко держать высоко поднятой.

Написал Ури-Цви Гринберг:

«Мы сгорблены и мы горим…»

 

И тут же как напоминание о нашей высокой миссии:

 

Наказ нам дан: нести с собою пламя вечного огня,

Что пригибается под ветром, но не гаснет…

Когда Инна уходила на пенсию, Хаим Фогель написал ей от имени всех, с кем она проработала почти 20 лет в Амане: «Дорогая Инна! Ты была с нами и в радости и печали: в созидании, в строительстве, в интеграции репатриантов… Мы учились у тебя бескомпромиссности в достижении цели. Береги себя. Ты ещё очень нужна в борьбе за Эрец Исраэль».

Недавно Хаим Фогель проводил в последний путь сына, невестку и троих внуков, убитых террористами в поселении Итамар. У тех, с кем все эти годы Инна была рядом, слова о любви к своей земле не расходились с делом. Эту любовь они передавали детям и внукам…

Выступает Инна Винярская

(фото - Михаил Польский)

Мне трудно вспомнить прежний облик Инны. Я уже давно привыкла к Инне сегодняшней, с собранной назад копной седых волос, внимательным, чуть ироничным взглядом из-под очков. В сегодняшней Инне больше мягкости, как-то явственней проявляется доброта, которую так хорошо чувствуют близкие к ней люди. Она помогает конкретным делом. Теперь в Ткоа живёт немало её друзей. И когда я думаю о ней, вспоминаю слова Сент-Экзюпери о Гийоме в «Планете людей»: «Он из тех больших людей, что подобны большим оазисам, которые могут многое вместить и укрыть в своей тени. Быть человеком – это и значит чувствовать, что ты за всё в ответе. И знать, что укладывая камень, помогаешь строить мир».

Вокруг оазиса всегда живительная влага, и тень, и много зелени. Только он сам не чувствует, что обладает особой силой притяжения. Он живёт так, потому что иначе не был бы оазисом. Это его суть.

Не раз я испытала на себе умение Инны слушать: сосредоточенно, не торопясь с ответом. Её совет всегда взвешен, она не пытается успокоить или обмануть тебя лёгкостью решения – просто вносит ясность в вопрос, который тебя тревожит.

Недавно, рассказывая о своём увлечении хокку – трёхстишие – древняя форма японской поэзии, Инна дала мне почитать только что написанные ею строки. Японские поэты умели в трех строках передать мысль и выразить чувство. Это подобно скульптуре, где отброшено всё лишнее, всё предельно просто и выразительно. Инна пишет их с лёгкостью и с каким-то детским озорством:

Трудно думать длинно,

Хочется – лишь три строки:

Сказала – и всё.

 

Хокку – игра ума.

А что – не игра?

Нет ничего, что «не».

 

А вот ещё одно трёхстишье: 

Этот запах! Нет ничего

Свежее осенней розы

На ржавом кусте. Октябрь.

Осень… Её тоже нужно уметь встретить. Насладиться свежестью утра, запахом трав, красотой расцветшей розы на порыжевшем кусте. Осень не только грусть расставания…

Быть может, именно Дом творческого наследия Ури Цви Гринберга, созданный Геулой Коэн, где после выхода на пенсию работает Инна, дал ей возможность вернуться к тому, что всегда составляло часть её души: к творчеству. Инна всегда писала стихи.

Стихов писание – игра

И праздности услада,

Забава резвого пера,

Души моей отрада.

……………………..

И благодарна я судьбе,

Что на исходе лет

Дала такой подарок мне

Хоть я и не поэт...

Подруги любили её насмешливую лиру. Порой шуточный стиль пародии, порой эпиграммы. Свои стихи она никогда не издавала, но кто-то из друзей сброшюровал их на плотной и красивой бумаге. Эту тетрадь Инна дала мне почитать, и её стихи помогли мне глубже понять её. Она умеет взглянуть на себя острым глазом, как бы со стороны. И порой кажется, что она смеётся над собой, чтобы не дать завладеть печали. Уже много лет Инна переводит стихи израильских поэтов на русский язык: Наоми Шемер, Натана Йонатана, Ханы Сенеш, своего друга Рахель Инбар, но главное, конечно, Ури Цви Гринберга.

В моей библиотеке книга Зеэва Султановича «Ури Цви Гринберг» «О Боге. О мире. О времени нашем», изданная Домом наследия Ури Цви Гринберга. Это единственная в своём роде творческая биография национального поэта, включающая много стихов Ури Цви Гринберга. Инна подарила мне её. Читая надпись, я невольно улыбаюсь: узнаю её. «Нет, я не Зеэв, я другой», – шутливо пишет она. И тут же вполне серьёзно: «Я Инна Винярская, счастлива, что кое-что перевела из великой поэзии Ури Цви Гринберга для этой книги».

…Помню, как открыла для себя поэзию У.Ц. Гринберга в переводе Пинхаса Гиля. Это был незнакомый мне поэт, далёкий от моих поэтических пристрастий, в которых властвовал Блок, завораживая меня музыкой своего стиха. Я читала стихотворение Ури Цви «Видение святой субботы в небесах» и чувствовала, как в сердце закрадывается боль. И не уходит.

Мама! Солнце надо мной, но холодно здесь сыну твоему.

Холодно мне в мире без тебя. И без отца, который весь – сияние

                                                                                 напева.

И сегодня, спустя годы, я испытываю чувство глубокой печали, перечитывая эти строки. Это холодное солнце, и лунная серна, и сияние напева, и тенеты из синеты и золота создают впечатление холодной лунной ночи и одиночества, и неприкаянности в мире…Еврейская судьба, еврейское одиночество и боль…

Наверное, те же чувства испытывала и Инна «У него нет почвы для лирики, – говорит она. – У него есть почва для страданий».

«Я перевожу Ури Цви Гринберга запоем, настолько он меня поражает. Его поэзия – неугасающее пламя».

И в этом горении – вся Инна.

Зеэв Султанович включил в свою книгу переводы Пинхаса Гиля, Эфраима Бауха, Григория Люксембурга. И только Инна Винярская была среди них новым переводчиком, опубликовав до этого всего лишь одно стихотворение поэта. В книге в её переводе не только много стихов, но одна из самых известных поэм Ури Цви Гринберга: «В конце дорог, в конце путей стоит рабби Леви Ицхак из Бердичева и требует ответа у Всевышнего».

Я люблю стихотворение «Приниженный день» в её переводе. И сам его выбор говорит мне о многом. В этом стихотворение не только провидение. В нём проявление еврейской гордости и еврейской боли. За львов, забывших самое главное: язык, на котором говорят львы.

Видел я сон, и были во сне львы

Что с гор высоких и светло-туманных

спускались

И за лисами рыжими крались

Чтоб гнилого поесть винограда

И месяц на небе взирал

Как охвостьем у лис стали они

И шёл я за ними

И на их языке им кричал:

Львы, эй львы!

Но уже языка львов

Не понимали они.

И горько я зарыдал

И во сне ударил меня

Шар огня

И… день настал.

Когда сегодня я встречаю Инну за рабочим столом в Доме, носящем имя Ури Цви Гринберга, или на подготовленных ею литературных вечерах, посвящённых выходу новых произведений израильских русскоязычных писателей, я думаю, что это духовное продолжение того, что она делала все эти годы. Нужно было пройти тот путь, что она прошла в Израиле, чтобы ей открылось истинное величие Ури Цви Гринберга, его «ноша боли и ноша радости». Для неё это не поэтический образ, а сама жизнь, её личная ноша боли и ноша радости.

Как подсолнух утром поворачивает голову к солнцу, так душа ищет свой свет, чувствует, что приносит ей радость, от чего рождается боль, что ей нужно для полноты ощущения жизни. Инна обрела себя только здесь, только на этой земле. «Я никогда не любила громких слов, – сказала она мне. – Но сейчас они мне не кажутся громкими. Они для меня естественны».

Приложение

Инна Винярская

בס''ד  

Стихи

 

Дом Тихо

 

Тихая пристань

В шумном прибое

Иерусалима

Мир высоких деревьев

И мелких

            щебечущих птиц

И старой мебели

В уютной и сумрачной

           библиотеке

 

Дому под стать

ресторан –

гостеприимен и тих

Летом прохладен

Зимой уютен

Полон запахов

Модной нынче

Китайской кухни,

Свежего кофе

Свежего хлеба,

 

Свежего сыра.

К вечеру у столов,

что в саду,

К вечеру в ноябре

Зажигают высокие

Газовые горелки,

Чтоб отогреть мировое пространство

И нас у этих столов

В эту осень конца столетия,

 

В осень преддверия

Новой, чудесной жизни

И так же будет нас ждать

Дом Тихо, где по давнишнему

                                         тихо,

И прелестная йеменская

                            еврейка

Сияя лицом,

Поднесет нам кофе к столу.

 

 ***

 

Ох, как мы слабы, несовершенны

Как полны мы лжи

                   и всякой скверны,

Как болтлив и жалок

                           наш язык.

Как он быть правдивым

                     не привык…

Ох, мы гордецы и задаваки,

Мы такие сочиняем враки

О себе и о своём значенье,

О своих знакомствах,

                      положеньи…

Ох, какие распускаем

                         сплетни,

Чушь собачью, чепуху и бредни…

Ох, как надо это прекратить.

Ох, как надо молчаливым быть!

 

Хокку

 

*

Дом Ури Цви благословен:

Можно читать, можно мечтать,

Даже стихи сочинять!

*

Как работать мне в тишине?

Ничего не лезет в башку,

И из башки – ничего...

*

Рук не жалея,

Грядку утром полю –

Ох, спина, и колени – ох!

*

Полола в саду сорняки.

Нельзя их так ненавидеть –

Это всего лишь трава!

*

Чувствую себя сносно,

Кажется, умереть не боюсь.

Боюсь испугаться боли.

*

Жара. Нечем дышать.

Ходила на рынок за рыбой.

Рыбе живой хуже, чем мне.

*

Лень одолела.

Я с ней не борюсь,

Я ей уступаю.

*

В японском «танка» как в танке

Тесно: три строчки «хокку»,

Затем ещё две строки и всё.

*

Розе от насилия

Не спастись шипами.

Так зачем они?

*

Так пусто нá сердце,

Так тяжко на душе...

Но манит белый лист

*

Буквы, слова и строчки

Набухают, и вдруг хлоп!

Будто раскрылась почка.

*

Сейчас довольно мне двух строк,

Потом, даст Б-г, в одну я уложусь.

*

Жизнь коротка, а мысль

Длинна, как старость.

*

Что я сумею сказать

В коротких двух строчках?

*

Были детство, и юность, и зрелость,

А старость длиннее их всех.

*

Мне нравится жить.

Не знаю, надолго ли это…

*

В семнадцать ноль-ноль

Спускается вечер над домом,

Над летом, над жизнью моей.

*

Что-то мне скучно,

Живу по инерции:

Видно, кончается жизнь...

*

Вот как бывает:

Славно придумалось, но –

Тут же рассыпалось в прах.

*

Мыслей обрывки,

Словно овощи в супе:

Разварены и невкусны.

*

Перебираю в уме

Дочь, зятя, внуков – по одному –

Душа не на месте.

*

Рассеянность – бич!

Ей под пару – ворчливость!

Карга... Такою запомнюсь.

*

Глаза мои торопливы...

Мой взгляд, зачем спешить?

Есть дом, и сад, и тень...

*

Уже который год

Ищу себя – где я?

Или верней – кто я?

*

Нерешительность –

Нудное слово.

Характер – слаб и уныл.

*

Избавиться от дряни

Совсем не просто:

Не растерять бы сущность!

*

Осень... Крохотный паучок

Спеша, паутинку плетёт

Против лица моего.

*

Не за горами зима.

Как хочется печку топить!

(И даже дрова колоть).

*

Дует Рут во дуду,

Играет на дудке Рут,

А там – и на флейте, Б-г даст!

*

Гитара – вот инструмент!

А я не умею: лень

Раньше меня родилась.

*

С балкона гляжу

На нашу траву в саду:

Зеленее, чем у Эли-соседа!

*

Любая глупость,

Одевшись мыслью,

Ползёт из-под пера.                               

 

Переводы

Раби Нахман из Брацлава

 

Знаешь ли,

Что у каждого пастуха

Есть особый, его лишь

Мотив.

Знаешь ли,

Что у каждой из трав

Мелодия есть,

Она лишь её,

Лишь её...

И вот из песен этих трав

Создаётся напев

Пастуха...

 

Натан Йонатан

 

О берега! Грустят по рекам, их забывшим...

Я видел как-то берег, брошенный рекой –

Остался он с разбитым сердцем...

А человек – так брошен может быть и он

Без сил, без сердца – лишь песок и камни...

Он, словно берег, пуст...

«Иногда берега...»

 

Хана Сенеш «Эли, Эли»

 

Мой Бог, мой Бог!

О, Ты бесконечно велик,

Как в море песок,

Как свет над волнами,

И наша молитва,

Как солнечный блик.

 

Ицхак Шалев

Перевод с идиш

 

Я снова вижу преграды – посты

На дороге в город Эфрат,

И узкий проход, и машины стоят,

И евреи ждут разрешения солдат,

Чтоб могилы Рахели

коснуться лбом.

И зелёное знамя над могилой её,

И палестинский полк

расквартирован там.

И снова я слышу тот горький плач –

Это плачет Рахель по своим сыновьям...

 

Ури Цви Гринберг

 

Песня юности

 

Тропа ведет равниною куда-то,

Усеян звездами чудесный небосклон –

Грудь стеснена, и взгляд мой увлечен

Величием и святостью заката.

 

Вдали оранжево-багровою струей

Впадает свет в пылающее море –

И гаснет он с сомненьем и мольбой,

Как человека стон в стихающем просторе.

 

Костры земли и глубь границ небесных,

Краса небесных и земных дорог,

Все замерло... так тихо и чудесно –

И входит Б-жий мир в поэзии чертог.

 

Из «Книги Обличения и Веры»

 

И вижу мой воздушный флот,

Что совершает бреющий полет,

Кружа над Храмовой горой

В день праздничный.

 

Я вижу толпы праздничных людей

И слышу залпы над долиною Кидрона –

Их столько, сколько лет мучений наших.

Гора святая как Синай пылает,

И всадник в горн трубит, и пламя извергает,

И флаг Давида – Давида башню осеняет.

 

Страна, гибнущая по вине правителей

 

Славой ушедшей гордые, самоуверенные глупцы,

Надписей огненных на стене не видят эти слепцы,

Их пишет рука пророка на зданиях городских.

С Авирамом, Дотаном и Папусом схожи обличья их.

 

Речи их – как приказы для друзей – сограждан моих,

Мы для них – словно стадо, хоть и в костюмах людских.

 

Связи меж вспаханным полем и смертным боем

Им, «пастухам», не понять.

Я Бога о чуде молю, и мне

Камень и дерево вторят в несчастной моей стране,

Нога моя – на краю. Словно слепцам, нам к гибели этой шагать.

Ибо сказано у пророка: по вине правителей – пропадать.

 

Поведаю ребёнку

 

Мой еврейский ребёнок, дома, в Сионе униженном,

вечереет, ты на колене, а я говорю. Тебе, милый мой,

расскажу историю эту о хорошем Мессии, который не придет.

Тем, кто старше тебя, не расскажу, мой дорогой. У больших

не такие глаза и нет чистоты, как в глазах у тебя.

Большие не станут слушать, как ты, им безразлична

судьба Сиона, и душу их можно сравнить с деревенской глиняной лампой...

И их страданью не засиять словно в двух чудесных слезах из твоих глаз;

И я не поцелую их в лоб, как тебя, во время рассказа о трагедии Мессии...

 

Нет, не пришёл он, Мессия... как орёл он взлетел над

кровавою бездной. Днём и ночью я слышал шум его крыльев.

До берега Яффо дошёл он в образе человека, с сумою

через плечо: бедный из бедных, но владелец мечты и меча...

А после узнал я его, когда по пахоте шёл он под солнцем,

палящим над полем, а после – в образе каменотёса

в работе над иерусалимским гранитом.

Он был так близко... здесь. Я. слышал ток крови его, как слышат

ток вина из кувшина в стакан. Я слышал, как

быстро перелетает он от горы к горе,

и шаги его как у архара со скалы на скалу.

Но на Гору Храма он не взошёл; только на эту гору нога его не ступала.

Он дошёл только до входа в царство, лишь до порога–

И там торговцы его обнаружили: красота сияет огнём,

и ореол лучей гнева горит вокруг головы.

И в руке – огненный ключ к воротам святыни, по праву Мессии.

И встретили его там насмешкой, издёвкой – торгаши!

Что сказали они тогда? Я слышал, что сказали они:

Ты, странник, ошибся. Во всех поколениях есть

мечтатель такой, и мечта его – чушь:

Иерусалимское царство... ха-ха. И в поколении каждом

мы стоим па пороге и объясняем

мечтателям их ошибки:

Иерусалиму нужен дядя-богач, мешок с деньгами, нужно

построить дома, торговать, есть и пить. Без божьего храма

на горе, без трона Давида и без геройских гербов на щитах.

Иерусалиму необходим золотой телец, а не образ Бар Гиоры:

бедный из бедных, сын мечты и меча...

Иерусалиму нужны тишина и золото, и тишина...

И неплохо, что британский герб на стенах Иерусалима;

И неплохо, что араб – на вершине горы, а мы – в низине...

Ясно, ходок?

И когда они кончили говорить и засмеялись: «ха-ха»,

скривился Мессия, как от пореза ножом. Скривился и я,

как от пореза ножом.

Если бы встали с ножом и в сердце

его поразили – вскинулся б он, нож этот в сердце неся,

и над их бы телами вознёсся.

Но так как насмешкой его поразили — победили его торгаши.

 

И я услыхал, как он спросил окровавленным ртом:

Где они, те поколения, что ожидали, когда я приду, что звали меня па царство

еще в Риме, под триумфальную Титову арку?

И услыхал я конец его речи: нет у меня поколений,

о, гóре мне, гóре, и гóре тебе, моя родина, ты, что

на двух берегах. Иордана!

И отошёл от дороги Мессия, и в путь подался, куда – неизвестно,

я, рассказчик, не знаю.

Возможно, он превратился в шакала, что по ночам завывает

в виноградниках ханаанских. Или, может, уединился,

от мира уйдя, а самую дальнюю крепость, что па горе

Мецада... и там он сидит без покровов.

И жар в нём горит, и тело его так изранено... он сидит.

И стаи мух пьют его кровь... он сидит.

И ночь повелела ветру степному подняться над морем Мертвым,

соленым, и дуть на раны его, странного человека,

который сидит...

А может быть, нет... может, в меня он проник: сидит в моих

рёбрах, пылая, сердясь, как лев одержимый.

И я никому не скажу, кто пристанище отыскал в ребрах

моих.

И кормлю я ею живым своим мясом и пою его

кровью хорошей своей, что лучше вина.

И играю ему из глубин виолончели:

скорбную песнь и мольбу о прощенье, и молитвы отцов моих

и праотцев.

И когда всходит луна, как откровение,

среди олив, я из глубины на органе играю ему:

О, как хорош он, твой вечный Иерусалим,

В великолепьи луны, как ночами в царстве Давидова дома.

И поколенья Израиля, что закутаны в талесы,

А над головами у них пугающих нимбов сиянье

И я вижу, что ждут они пастыря.

До тех пор, пока дрожь, которая отдается в ногах,

во всём теле, в глубине моих щёк и отдастся в висках, не вызовет

слёзы в глазах это он плачет в рёбрах моих...

А может быть, нет... А может, он был орлом

над долиной Кидрона.

Летит он кругами над Храмовой горой и рыдает.

Я видел, как кружит он, я слыхал его плач. Плачет

птица... И тогда я сказал: плачет птица, не это ль

надежды конец, круг прощальный, и чаяний нет?

Мессианство Израиля в образе птицы

с Храмовой горой расстаётся.

А орёл завершил облёт и улетел к морю.

Летел без шума крыльев, и темнота наступила.

Может, вернулся туда, в город Тита, к арке ворот:

Снова тело, невидимое, в оковах на две тысячи лет,

а голова в глубине колодца еврейской крови,

по праву Мессии...

Вновь на две тысячи лет… кто знает.

 

Речь кузнеца и его сыновей

 

Глава 1

 

Объявил кузнец: я получил от деда и от отца

В наследство восход и закат золотые, но это подарок ничей,

Не для меня облака и звёзды в ресницах лучей,

Молот бьёт, и удары его, словно биенье сердца, начало конца…

Когда я был мальчишкой, у порога сидеть не любил

И цветные безделушки-игрушки в карманах своих не хранил.

Из тростника, растущего у реки, не сделал себе гудок

В лес не бегал, чтоб для игрушки найти древесины кусок.

 

Всё, что горело, любил: искры любил я все до одной

На краю небес бог-кузнец раскалил

Солнце до белизны и разлил

Золото из ковша, словно огонь дорогой…

*

В печке у мамы огонь, и жир в духовке плиты,

И уголёк, что тлеет и шепчет у деда в трубке.

И облик огня, словно Б-га лицо, таковы отцовы черты,

И при вздыманьи мехов от накала алеет железо, словно

вино в кубке.

А наковальня, хоть и из железа как камень, сила её холодна:

Ей безразличен огонь, даже если молотом бить…

Сейчас, повзрослев, всё я понял сполна:

Такой будет речь кузнеца-еврея, если голову отрубить.

 

Глава 2

 

Зачем это вороны вдруг на покатую крышу слетели?

Крыльями хлопать, и ковылять, и взывать,

Будто в кузне над "раскалённым" мехом

праздник и птицы повеселели.

И кузница как бы их остров, и снег не станет

его укрывать

 

Из всех существующих островов этот наименее снежный.

Тут место, где вороны могут, танцуя, парить

Я это понял давно. Но голуби нежные

Слетелись на дом кузнеца, на чёрную крышу,

И дым проглотил их, как облако может луну

                                                                   проглотить.

 

И снова, летая кругами, продолжали они

ворковать-говорить

Над крышей амбара с зерном и плодами

 

И с юных лет до сих пор я не знаю,

Что это было – не понимаю

Так говорит еврейский кузнец, сгоревший

в огне купины.

 

Глава 11

 

О глубина летнего дня до самых лесов.

Вечер сладок как мёд на исходе дней.

И тот, кто стоит у чудесной реки, мой отец

С группой юных друзей.

*

Я стою здесь, в этой дали, вижу, но не подойду.

Лица их и его, о река – блести!

Это они избраны быть в райском саду,

К ним не подойти и подобных им – не найти.

*

Их одеянья – какой аромат и дуба, и лета

Достаёт до ноздрей моих – как хорош их удел!

Вот снимают одежды, и только мне видна нагота их тел,

На краю мира лишь я один вижу это…

Плывут (а над ними – ласточек лёт…)

Перед ними – ствол дерева, уложенный как мостки,

И лица сияют, и они снова взлетают –

И сладкие сумерки наступают.

*

Я – как бы пастух, стадо красных баранов – как бы моё,

К ним подхожу, они одеваются – я гляжу,

Пью вечернюю воду – как сладостно это питьё…

 

 ***

Дудочка

 

Как я любил эту дудочку мамин подарок!

Держал даже ночью в руках, и она засыпала со мной.

Лишь вечером в пятницу и назавтра в субботу

Я, сердце скрепя, клал её в ящик, соблюдая святость субботы.

 

Синий, и алый, и золотой это были её цвета,

И помню я жести запах и цвет,

И была она для меня, словно мёд и нард в кувшине золотом,

И словно держу я щегла в ладони моей.

 

И вот однажды под вечер я в поле молиться пошёл

И, услышав стрёкот сверчка, ответил ему,

В дудочку дуя, и замолчали кузнечики все…

И подошел ко мне сзади гой, хозяин поля того,

И наклонил… макушку мою и лицо мне измазал землей,

И той дудочки нет у меня с тех пор.

 

 

 

 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2969




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2011/Zametki/Nomer11/Alon1.php - to PDF file

Комментарии:

Ontario14
- at 2011-11-16 22:42:25 EDT
Вот и р. Ханан Порат ушел...


Движение Гуш Эмуним («Блок верных») опиралось на идеологию рава Ицхака Иеѓуды а-Коэна Кука...
********
здесь ошибка: Движение Гуш Эмуним («Блок верных») опиралось на идеологию раввинов Авраама Ицхака а-Коэна Кука и Цви-Йеhуды Кука

Эстер Пастернак
Ариэль, Израиль - at 2011-11-14 11:49:02 EDT
בס"ד

"И вот мы снова на холмах" воспоминаний Леи Алон… Сколько их разом, воспоминаний…
Вся жизнь в Израиле до минуты, когда пишу эти строчки… Рядом Рахелим, Шило, Мигдалим, "Кохав а Шахар", Алон Море, Браха, Итамар…рядом вся Самария, Иудея, Биньямин…"…и не будут они сорваны более…"

Совсем рядом, рукой подать – Баркан, дом ныне покойного Вити Богуславского и (на долгие годы) Анны Хирам, - друзей. Здесь, в конце 80-ми десятых, мы познакомились с Инной Винярской, ну а затем на всех демонстрациях ("Тхия") встречались, не раз встреченные полицейскими на вздыбленных лошадях…
Вот они - холмики камней: Тирца Порат, Рами Хаба… Уди……
Мы здесь, чтобы продолжить …

Спасибо Лее за то, что смогла, с Божьей помощью, словом передать самую большую радость еврея, его самую светлую боль, его счастье быть причастным.

" Пламя моего разума,
Сестра моя, Иерусалим!" Эстер