©"Заметки по еврейской истории"
январь  2013 года

Михаил Ковсан

Ноев ковчег

Фрагмент повествования "Кавсаны. И вернутся к людям их имена"*

В основе этого повествования — семейная история и легенда, связанные с фамилией, а его историческая основа — наделение фамилиями евреев, "доставшихся" Российской империи. Каждая глава этого повествования начинается с примечания, в котором автор очерчивает историко-лингвистическую канву повествования.

Примечание

Евреи достались Российской империи после разделов Речи Посполитой. Достались в дар или в отместку за вновь приобретенные земли. Достались бесфамильными, и даже в официальных документах подписывались именем или именем и отчеством.

Фамилия (от лат. familia — семья) — наследственное родовое имя, ведущее начало от общего предка. В Римской империи "фамилия" обозначала семью в широком смысле: не только хозяева, но и рабы. Нечто подобное мы встречаем в России, где даже в 19 в. крепостные нередко носили фамилию своего господина.

Массовое наделение евреев фамилиями в Российской империи происходит в начале 19 века. Ситуация требовала лингвистического творчества. И поскольку "творцов" всегда не достает, то массовое наделение фамилиями пошло в основном по двум руслам: географическому и профессиональному. В любом случае основу фамилии составляет корень, который некогда был топонимом или имел лексическое значение (Киев — Киевский, резник — Резник или Резников).

Возвращаясь к вопросу о хронотопе, заметим, что евреи, как никакой иной народ, своими фамилиями отражают географию собственных скитаний. Для фиксации в виде фамилий "путешествий" евреев по миру служили и иврит, и идиш, и языки народов, среди которых они жили. Ойстрах — на идиш "Австрия"; Тайц — на идиш, Ашкенази — на иврите, Немчик — на русском, указывают на Германию; Литвак, Литвин, Литвинов — на Литву. Иногда фамилиям служили названия городов: Ландау, Люцау, Берлин.

Киевский, Пинскер, Ковнер, Данцкер, Турубинер, Белоцерковский, Браиловский, Вилькомирский, Вишневецкий, Заславский, Каневский, Кричевский, Лебединский, Миргородский, Новодворский, Опалинский, Шполянский, Троцкий, Черняховский — ни географических, ни лингвистических знаний не требуется, чтобы в этих фамилиях распознать географию. А также: Паволочь — Па (о) волоцкий, Полонное — Полонский, Заслав — Заславский, Немиров — Немировский, Бар — Барский, Хмельник — Хмельницкий.

Наделение фамилиями застало новых подданных Российской империи — инородцев-евреев  в местах их проживания: в западных областях империи. Отсюда — многочисленные Варшавские, Бершадские, Уманские. К этой группе фамилий примыкают также образованные от этнонимов: Волошин (от Валахия — Румыния), Немцов, Поляков. Эти фамилии встречаются как у евреев, так и у славян. У последних они возникли как указание на происхождение, а у евреев — на страны, из которых прибыли их первые носители.

Конечно, топоним, лежащий в основе фамилии, не обязательно свидетельствует, что это место рождения или пребывания человека. Тем более, что обретение фамилий — акт исторически одномоментный. И после массового наделения фамилиями они сочинялись, но, как правило, это были единичные случаи (если вынести за скобки массовый переход на гебраизированные фамилии в Израиле, когда Пекарский стал Пересом, а Бруг – Бараком).

Топоним как субстрат еврейской фамилии мог обозначать связи этого человека с каким-то городом или страной. Так, совсем не обязательно Лондонери проживал в Лондоне. Вполне возможно, что у него были соответствующие коммерческие или какие-либо иные связи. А то и просто человек отличался англоманией, за что и получил соответствующее прозвище, а затем и фамилию.

К тому же, иногда география весьма коварна. Так, Турецкий — не обязательно выходец из Турции, вполне вероятно, что он выходец из белорусского местечка Турец. Еврейскую ономастику подстерегает и другая западня. Так, славянин Макаревич скорей всего своей фамилией обязан имени собственному, а вот Макаревич-еврей — местечку Макаревичи. Русский Галкин скорей всего обязан своей фамилией птице, а Галкин-еврей — селению Галки. Равно как русский Стрельцов, вероятно, ведет свой род от стрельцов, а Стрельцов-еврей от населенного пункта Стрельцы.

Евреи крайне редко (почти никогда) принимали типично славянские фамилии. Поэтому, как французам положено во всем искать женщину, так евреям с фамилиями Тарасов, Фомин и т.п. следует поискать соответствующий населенный пункт на карте мест, где в начале 19 в. жили их предки.

1

Скачет, ни себя, ни лошадей, ни станционных смотрителей не жалея, наш герой. Волю царскую исполняя, служит отечеству. Приказали фамилии пришлым инородцам даровать, вот и несется по скверным дорогам, скверную пищу вкушая, дыша скверным воздухом то в карете, то на станциях. Скачет скромный чиновник, не ведая, что истинный смысл всего этого в том, чтоб случайно — на несколько жалких минут, столкнуться с жителем этого города, который о его существовании и не ведает, а, столкнувшись, забудет — через день, через два. Какая, собственно, разница, забудет и все.

Он пришел в этот город мальчишкой, и не то, чтоб его полюбил — какой город в мире может любить еврей, кроме Иерусалима?, но привык, свыкся, женился, родил детей, начал дело. Так что Мариуполь ему не чужой. А поскольку человеком он был любопытным и с людьми беседовать любящим, то много чего он о городе знал и мог рассказать. Правда, история города была не велика, а рассказывать о нем — желающих слушать почти вовсе и не было.

Мариуполь — Вавилонская башня, или если кому это нравится больше — Ноев ковчег. К запорожским казакам и подданным польского короля присоединились выведенные из Крымского ханства греки, армяне, грузины, валахи, евреи. Руководил переселением командующий Крымским корпусом генерал-поручик А. В. Суворов. Россия, утверждаясь на юге, заселяла новорусские земли. Нужны они были России? Могла она их обустроить? Такие вопросы никто задавать не смел, ибо что есть Россия, как не опара, лезущая за края бадьи? Кто и когда положил в муку дрожжи, кто и когда залил это водой? Россия росла, ширилась, подбирала себе инородцев — все, что плохо лежало на бескрайних просторах. Римляне-завоеватели строили дороги — иначе зачем им было чужое нецивилизованное пространство? Римляне несли закон и порядок, порой ненавистный народам, живущим по сторонам римских дорог. Россия несла чиновничий произвол. Бездна денег шла инородцам — на обустройство, на хлеб. Кое-что инородцам перепадало — то, что не задержалось в чиновничьих карманах.

Расширяясь, Россия вбирала в себя народы и страны, малые и большие. Недруги говорили, что Россия, которая и сама себе дать толк не может, должна от приобретений отказаться. Русские власти, напротив, твердили о цивилизаторской роли империи. Мол, это прежде был дикий тунгуз. Зато ныне. Здесь обычно пафос имел тенденцию к затуханию, потому как по большей части "ныне" было весьма неприглядно. К евреям это относилось в первую очередь. Им и "прежде" было несладко, ну, а "ныне" и вовсе не хорошо. Правда, всегда находились — и найдутся наверняка, те, кто вменят в великую заслугу империи, что ее еврейским граждан жилось не хуже, а поди, и лучше, чем автохонным. Только лучше не сравнивать.

В грамоте от 21 мая 1779 года императрица Екатерина II именует город Марианополь, а в плане, утвержденном ею 20 октября 1779 года записано: "город Мариу-поль, выгонная земля города Мариу-поля". Вот тут-то неясно, что имелось в виду: то ли русское "поле", то ли греческий "поль" ("полис", город). Как бы то ни было, но 24 марта 1780 года город окончательно переименован в Мариуполь, то есть «город Марии», в честь Марии Федоровны, жены наследника царского престола, будущего императора Павла I.

История с наименованием сыграла с большинством населения города — переселенными из Крыма греками, злую шутку. Дело в том, что они говорили на греко-татарском языке, где "город" — "базар", а совсем не "полис". Но кто в Россйской империи с кем-то считался? Тем более, с инородцами. Посему посчитали, что для греков лучше всего быть настоящими, то есть древними греками. И потому городу именоваться Мариуполь. Тем более, что вполне явственно название это созвучно названию Мариам или Майрем в предместье Бахчисарая, откуда родом было множество переселенцев-греков.

Поначалу они, составлявшие большую часть населения Мариуполя, выделывали кожи, изготавливали свечи, вытапливали сало, вырабатывали кирпич, черепицу, известь. Но главное — рыба и ее переработка. И, конечно, торговля.

В Вавилоне или, если угодно, Ноевом ковчеге под именем Мариуполь всего было вдоволь, даже в избытке: иноземных товаров, еды и вина — греческих, французских и итальянских. Приходили из разных стран суда, становились на рейде, лодки сновали от берега к кораблю и обратно, торговля, хоть мелочная, шла бойко. Весь город участвовал в ней. Даже пришлые чумаки умудрялись в ней поучаствовать, имея неизменные деньги — мешочки с солью, совсем, как в древнем Риме, где мешочками с солью расплачивались с наемными воинами. Отсюда — и название solidus, от которого произошло итальянское soldo.

Все флаги были здесь в гостях, потому почти в каждом доме водились монеты разных достоинств и чеканки разных стран и эпох. Больше всего, конечно, было русских монет: золотые империалы, серебряные рубли и полтины, и пятаки, медные полушки, копейки, и даже ефимки, так в России называли серебряные европейские талеры. У богатых купцов были в ходу золотые голландские лобанчики и испанские пистоли, луидоры, получившие свое название "золотой луи" по имени Людовика XIII, с которыми в одной мошне мирно соседствовали золотые наполеондоры с чеканным портретом одними восторженно почитаемого, другими неистового ненавидимого императора Наполеона. В кошельках потолще водились серебряные итальянские пиастры и испанские песо, немецкие марки и много иных знаменитых и не очень, но полновесных монет.

Итак, один наш герой в Мариуполь скачет. А другой — в Мариуполь идет. Между этими событиями немало лет. Но что такое десяток-другой лет по сравнению с Историей?

2

Длившийся третий день подряд то усиливавшийся, то стихавший дождь с утроенной силой застучал по крыше. Свирепеющий ветер гнал волны, которые, казалось, еще немного — поднимутся выше обрыва, смоют все на своем пути, затопят степь, весь мир, и каморка поднимется на волнах, которые швырнут ее, как щепку, в бездну. В городе громко хлопали ставни, призывая хозяев закрыть их — отгородиться от непогоды.

Последние несколько недель он с кем-нибудь из работников оставался здесь на ночь. В округе появились шальные люди, которые по ночам залезали в заводы, и хоть красть ничего не крали — да и что могли украсть: мешки с солью, бочки с рыбой, но могли навредить, напортить, напакостить.

Под вечер старший приносил ему ужин. Но иногда — мальчик был хитроват и на семейные дела ленив, вместо него приходила старшая дочь, робкая, черноволосая, огромноглазая, не похожая ни на отца, ни на мать, но —на покойную бабку, его мать. Хоть от дома ходьбы было недалеко, Сареле всю дорогу дрожала, боялась лихих людей и начавшей сгущаться темноты, одним словом, как и ее мать, она боялась всего на свете. Но она любила брата, и тому при желании ничего не стоило переложить на нее свои обязанности. У него же всегда было огромное количество своих, никому не ведомых дел. Подольститься, приласкаться к сестре не стоило ничего. А та для брата была готова на все.

Старший, первенец, и радовал его и печалил. Он хоть и старался не слишком часто появляться на берегу, но отцовское дело знал и в нужную минуту — лишь бы успел подрасти, мог успешно его заменить. Только не надо ему предлагать делать дело вместе. Бесполезно. Покрутится, сделает вид, что это его интересует. На самом деле его интересовало только то, что он делал сам. Поэтому когда-нибудь или передать всё, а самому удалиться, или — пусть ищет своё.

На столе — остатки ужина. Жена прислала несколько горячих картофелин. Картофель в их краях редко появляется на столе. Еще не привыкли. А ему нравится. Картофель, свежепосоленная селедка. Что может быть лучше? Кроме субботнего чолнта и форшмака, разумеется. Но то — в субботу. А сегодня день будний. И хоть в последнее время дела шли хорошо и они вполне могли есть мясной чолнт и в будние дни, он этого не допускал. Субботе — субботнее. Иначе, что останется от субботы? Одна молитва?

Самовар еще горяч. На столе — коптящая сальная свеча. Взял щипцы, поправил: сало быстро оплывало, обнажая еще не сгоревший фитиль. От свечи тусклый, желтоватый, колышущий тени свет. Пахнет рыбой: вяленой, соленой, маринованной. Пахнет морем: водорослями, соленой водой. За окном —кромешная тьма. Ветер сильнее, настойчивей дождь.

Он ложится, как в детстве, овчина под ним, и укрывается тоже овчиной. Также, как в детстве, сон не идет. Прислушивается к ветру, к дождю, думает о жене, о детях. Эти мысли всегда приносят покой. Даже если кто-то из детей болен, мысли о семье, как прочный рыбацкий якорь, удерживают на плаву его лодку. Но, похоже, сегодня самый прочный якорь ее не удержит: волна поднимает и швыряет в пучину, вертит, как щепку.

Он направляет к берегу, гребет со всх сил. Но чем больше усилий, тем дальше от берега лодку уносит. И нет уже сил сопротивляться, надо сложить вдоль борта весла и положиться на волю Господа.

Только он с детства привык бороться. Вначале за одного себя. Затем — за жену. Потом — за детей. Чем больше боролся, тем больше у него было сил. Только, похоже, что с этой бурей не совладать.

С каждым годом он чувствовал себя сильнее. Дело разрасталось. Всего несколько лет назад Авраам записал себя, жену и детей в купеческое сословие, а теперь — положение обязывало, подумывал записаться во вторую гильдию, да и городскую общественную обязанность надо было исполнять. Кроме того, на следующий год было решено строить дом — первый этаж каменный под контору, второй деревянный — для семьи. И дело и семья разрастаются. Ничего не поделаешь, дом дело дорогое, издалека все приходится возить, железо для крыши из самого Екатеринослава.

Он редко оставался один. Дома жена и дети. На берегу вокруг него вились покупатели. Но, удивительно, чем он чувствовал себя сильнее, тем больше проникал в душу страх. Сила все больше поглощала его, из души вытесняя ту малую слабость, которая дает человеку возможность проникнуть в другого, слиться с ним. Он все чаще и чаще в субботние ночи ощущал эту силу свою как преграду, выраставшую между ним и женой, преграду, которую он хотел и не мог сломать, потому что она была им самим. Сломать ее означало сломать себя. А иначе убрать ее невозможно.

Жена. Огромные подслеповатые глаза, глаза-полумесяцы под длинными узкими бровями. Семенящая, квохчущая походка — казалось, что везде поспевая, она одновременно находится в разных концах дома.

Она была с ним. Но не так, как раньше. Даже в самые близкие мгновения оставалась далеко-далеко. Даже будучи плотью единой, они не были едины душой. Может, у других так всегда, но у них было иначе. Становясь плотью единой, они срастались душой. И тогда не нужно было никаких слов. Их дыханья сливались, они жили единым, и от этой слиянности и рождались дети, плоть от плоти и дух от духа. Как только он ощутил, что больше в их отношениях единое дыхание невозможно, жена перестала беременеть, словно Господь их покинул, оставив самим разбираться с их пустыми земными заботами.

Господь, даровав удачу и силу, покинул его, оставив одного в лодке среди бушующей бездны, вырвавшейся наверх из-под земли, соединившейся с бурей и сейчас влекущей его в утлом суденышке неведомо куда.

Раньше, молясь, он ощущал, как сила оставляет его и душа наполняется тем единственным, сравнимым только с дыханием, которое покидало его, становясь его и ее. Казалось, она перестанет дышать — и он перестанет. Так и здесь, перестанет молиться — и Он от него отвернется. Хорошо знакомые слова, как и раньше, произносились легко и свободно, но — слишком легко, легковесно, слишком свободно, чтобы быть услышанными. Он никогда не просил у Бога силы, всегда ее получая. Не просить же в самом деле слабости. Кто просит такое? Это ведь не просто глупо, это — наваждение, искушение.

Как избавиться от излишней силы? Как преодолеть то, что отделяет его от жены, то, что отделяет его от Бога?

Он знал, что о делах можно поговорить, посоветоваться со знающими людьми. Но в этом случае с кем посоветоваться? Кто сможет ему не то, что ответить, понять — о чем говорит? Да и как выразить словами то, что он ощущал, даже для себя не выражая словами?

За окошком — больше дерева, чем стекла, сверкнуло, перерезав небо, словно ножом. Крыша затрещала. Прокатился гром — словно пустые бочки. Хибара всхлипнула, застонала. Море с остервенением обрушилось на берег, швырнув на него всё, что не сумело скрыть в глубине.

Он прошептал благословение. Но и сейчас сила не покинула его. Казалось, он готов сразиться с самой страшной стихией. На мгновение показалось, что он в родительском доме, на высоком обрывистом берегу, который, как козырек, возвышается над водой.

Под обрывом — море, над домом — горы. Их домик прилепился на узкой полосе между морем и небом: под ногами прохожих, под колесами телег, под копытами волов. Никто не минует. Проходя, проезжая, обязательно заденет. Развернет, как лодку против ветра.

Ее развернуло, ветер ослабел и вскоре утих. Подхватили легкие, тихие волны. Белый парус взметнулся. И он поплыл по тихому морю, зная, что на корме лежит якорь, который в любую минуту удержит, не даст лодке исчезнуть в пучине.

3

Ноев ковчег — обоз скрипящих, раскачивающихся из стороны в сторону, перегруженных детьми, женщинами, домашним скарбом и съестными припасами телег, медленно тянулся по степной, едва обозначенной дороге. Ковчег тянулся, оставляя за собой в степи клубы пыли, обрывки разговоров, детский плач, скрип колес. Степь, пустыня — полынь и пыль, бесконечная хлябь, бескрайняя твердь.

По степи уходили еврейские семьи, оставляя следы — прошлую жизнь, прошлую боль и страдание, как всегда, в будущем различая малую непрочную радость и надежду на покой и счастье.

Ветер выл, словно стая волков. Тысячи перекати-поле снежными шарами неслись по степи. Чем больше носились, тем становились толще, как упыри, вбирая в себя сухую траву, засохшие корни и вольную волю, не мерянную на новых землях великой разлапистой империи.

Идут по степи евреи, идут, как некогда шли по пустыне, отмечая в памяти места стоянок, запоминая, где бунтовали против Бога, где — против Моше. Идут — листки календаря не отрывая. Время отмеряно. Спешить куда? Все равно всем, почти всем — в пустыне остаться. А мерить шагами пустыню — не перемеряешь, не пересчитаешь песчинки.

Песочные часы — в самый раз, песка много, времени мало, даже для жизни одной, вовсе недолгой. А времени всё равно больше, чем в пустыне песчинок, больше настолько, что времени вовсе не существует. Что существует? Что реальность пустынного, бесконечного бытия?

Пустыня реальна, она существует, бытийствует бурно, растительности не в пример. Пустыня реальна как вечность. А сорок лет хождений, скитаний, они эфемерны, потому что и самый малый по пустыне идущий ребенок знает, что для них всех, где бы ни жили, когда б ни рождались, — всем идти по пустыне. И не раз в год, на праздник, а долгую буднюю еврейскую вечность.

Идут они по пустыне: к себе, от себя, зажатые тесно между "было уже" и "будет еще" — не вырваться, хоть и хочется покричать, постонать, взбунтоваться, из пропасти вырваться, туда, где нет никакого песка — в чудный цветущий оазис, орошаемый живою водой.

Но вместо "было уже" и "будет еще" страшней, безнадежней: "уже не" — "еще не". В переводе на язык самый простой: умерло, не родившись.

Идут, размышляя о самом простом, о вечном. Что было в начале? Что будет в конце? О смерти — как о рожденье. О рожденье, словно о смерти. О том, когда не было "уже не". Что будет, когда больше не будет "еще не". Ответ на этот вопрос в пустынных песках вычитать невозможно: слишком мелки песчинки, слишком огромна пустыня.

Идут, детей не учат следы пустыни читать, ветра различать. Ни к чему детям: им в пустыне не жить. А самим изучать — тем более ни к чему, бесполезно: все равно умирать, все равно их могилы — в пустыне.

Над пустынею небо черно, ярче звезды в пустыне. Только короток век — и человека и звезд. Евреи не по звездам идут по пустыне: за столпом огненным ночью, за облаком — днем. Так что путь по звездам читать или по солнцу — зряшное дело, все равно, что семя в песок обронить: человек не родится, ни песок, ни пустыня, ни звезды, ни солнце.

По пустыне евреи идут, по песку, хороня и рождая, вечность вращая, как свиток.

Тщательно смазанные несколько дней назад перед дорогой колеса нещадно скрипели, требуя остановки, милости, без которой больше невмочь вращаться, подвигая Ноев ковчег вперед, на восток, в неведомые края, которые одни называли Новороссией, другие — Азовом, третьи — Мариуполем. Но как ни назови, всё едино: надо начинать новую жизнь на новом месте. Новое место — новая жизнь. Какая? К прежней привыкли, срослись с местом многими поколениями.

И вот теперь — вперед, на восток, оставляя дома и могилы, промыслы и соседей. Вперед, к новой жизни идут евреи и греки, сдвинутые на восток новой властью — Российской империей. Вперед — за собой оставляя дым и пыль, которые выедали глаза, и, рассеиваясь, вливались в бесконечность бытия.

Спокон веку берег Черного моря был населен греками, чьи колонии располагались в самых уютных местах побережья. Рядом с греками жили евреи — торговцы и рыбаки, гончары и портные. Евреи многому научились у греков, переняв их мастерство, но никогда не роднились с ними.

У греков свой Бог. У евреев свой. У них Христос и церковь с крестом. У евреев — Тора и синагога.

Жили рядом друг с другом века. И те и другие от родины вдалеке. Может, это их и роднило. Но, далекая, для греков родина была куда как ближе: время от времени прибывали суда, привозили товары и новости. Для евреев всё было в прошлом. Они несли с собой веру и память, и, конечно, надежду, если не им, то внукам ли, правнукам суждено будет вернуться, отряхнув у границы страны прах скитаний, горечь изгнания, и войти, торжествуя, в Город вечности, торжествуя, впервые за много столетий с гордо поднятой головой.

Но это — надежда. Об этом молитва. А пока — путь по степи на восток, путь в изгнание новое. Только не верно, что новое, изгнанье тысячелетнее одно: колеса скрипят, плачут дети, стонущие старики. Тяжелее всего старикам. Тяжело умирать, зная, что похоронят не рядом с родными могилами.

Ноев ковчег — ревут волы, тащат телеги. Впряжены парами. Сонно похлестывают их мальчишки, нанятые чумаками в дорогу. Чумаки наняли мальчишек, а чумаков, с волами, телегами, — переселенцы-евреи.

Спокон веку чумаки возят соль и рыбу из Крыма в Сечь. Там и в паланках (полковое укрепление) на Кальмиусе, Буге, Днепре торгуют они епанчами, седлами, стрелами, луками, стременами, саблями, удилами. Да и чем только и с кем только они не торгуют — с турками, поляками, украинцами, сербами, а в Крыму — со всем тамошним Вавилоном. Богатство немалое у чумака на возу: пятьдесят-шестьдесят пудов соли. Коли всё было б его да продай выгодно — на полжизни хватило б. Жизнь чумака полна опасностей: гайдамаки, татары — всяк норовить урвать чужое, всяк его жизнь и в грош не ставит. Потому объединяются чумаки в валку, атамана себе выбирают. На ночь в опасных местах строят из возов табор — поди возьми, да и стреляют неплохо.

И вот вместо тихой поклажи, к которой привыкли, везут они гомонливый груз, затихающий, правда, в дороге под солнцем. Замученные, заморенные, но на остановках — только уши затыкай: взрослые перекрикиваются, молодые смеются, дети визжат. Старики и те оживают, вспоминая житье-бытье, молодое вино и жирную рыбу, субботний форшмак и чолнт. У них и еда своя, похожая на чумацкую, да не такая. Целую неделю могут перебиваться хлебом и вяленой рыбой. Но суббота! Царица суббота! И они — цари. Еда — царская, вино — лучшее. Песни — самые звучные. И ночь — самая сладкая. Сказано: у евреев суббота — как праздник у гоев. Так они всех называют, кто не свой, не еврей.

— Сьогоднi в них шабес. Субота. Побачиш, яке буває весiл'є,— видит чумак, старик с вырванными ноздрями и клемом "у" на щеке, что мальчишка одуревает от солнца, от пыли, от мерного хода волов, вот и подгоняет рассказом об евреях или старыми былями-небылями чумацкими.

Мальчишка поднимает хворостину, лениво хлещет вола. Кажется, тот и рад: не больно, но тучу мух и оводов каждый удар поднимает. Покружат-покружат, на старое место вернутся, воловью кровь пить. Так мир устроен: одним тащить воз, а другим — кровь пить.

— Пить, пить, пить, — кружит оводов туча и выпевает, — пить-фьюить, пить-фьюить.

Хочется пить. Но нет сил отогнуть полог у края телеги и выпростать флягу с водой. Так и идет, ногами перебирает, глотает пыль, полузажмурив глаза. И то верно, что волы сами дорогу знают, их только иногда погонять надо, чтобы не остановились, о зеленой траве замечтавшись, о прохладе ночной, о воде ключевой.

Он и сам об этом мечтает, то ли дремлет, то ли наяву видит поляну зеленую, которую орошает горный ручей — высоко, высоко над селеньем, туда, куда на лето, до первых заморозков, уводят отару. И он — второй уже год там подпаском при пастухе деде Якиме.

Тот знает горные тропы, по которым проводит отару. Повыщипают овцы траву — они переводят отару на новое место. Там снова разбивают свой немудреный лагерь: шалашик поставят, на землю овчины положат — постель и стол. Целый день овцы жир нагуливают. Вокруг отары собаки кружат: овца отойдет — собака за ней, в круг овечий ее возвращает. А им с дедом всех дел — сквозь сон одним глазом поглядывать, что там и как.

Но перегонять отару — другое дело. Тут и ему, и собакам, и деду только гляди, как бы какая не отбилась. Отойдет в сторону шаг — и в пропасть сорвется. Хорошо если сразу издохнет, а то, бывало, сорвется, ноги себе поломает, и блеет, вначале громко, потом все тише, жалостней, безнадежно. Кто полезет в пропасть за ней? Полезешь — убьешься сам, а если нет, как оттуда достанешь? Убьется — вычтет хозяин овцы. Не доглядишь — останешься при расчете хозяину должен. Но дед пастух опытный. У него к зиме все овцы живы-здоровы, с огромными курдюками возвращаются вниз, к морю, где на зиму корм заготовлен.

А на праздники режут овец — кровь рекой. Забивают и продают. На христианские праздники — грекам. На еврейские продают мясо евреям. Ну, и на другие пиры — кто родился, женился, христианам — и на поминки.

— Терпи, Петро, скоро придем.

Он и терпит. Что еще делать? Не хотел его чумак нанимать: молод еще, свалится по дороге — что с ним делать?

Пить-фьюить. Мелкими шагами, волов погоняя, шагают мальчишки, и евреи, и нанятые. Твердо, уверенно — куда денешься, ступают молодые главы семейств. На возах — старики, женщины, дети. Там же, в углу птица — куры да гуси, связаны лапы, подрезаны крылья.

Мерно, привычно чумаки ступают. Не первый раз топчут дорогу от Черного моря, из Крыма — на восток, к Азовскому морю. Только всегда везли они соль да рыбу — копченую, вяленую, маринованную, а теперь вот, евреев, идущих за новой долей, за новым счастьем.

Пить-фьюить. Мерно, привычно ступает чумак — борода клоками, брови срослись, в такт движению напевает:

Як тяглись чумаки з Криму,

Воли припадали.

А над ними чумаками

Ворони кружляли.

Поют чумаки негромко, но с каждым куплетом — словно сама степь подхватывает песню: все звонче, все громче, все шире разносится по степи, во все, самые глухие края.

Впервые он, Довгий Васыль, выбран чумаками за старшего. Вот и идет, не смотрит вперед, смотрит по сторонам. И не люди его беспокоят — волы. Люди что, занедужают — выздоровеют, ежели не помрут. А помрут — похоронят. А с волами морока. Падет, скажем, один, что будешь делать? Сколько он не твердил евреям, что надо взять несколько запасных. Нет денег — вот и весь сказ. Так что иди, Васыль, и молись, чтобы не пали, ноги не сбили, чтобы вовремя накормить, напоить.

Вот, суббота, она и волам хороша. Отдохнут, отъедятся и отоспятся. Проследить только, чтобы на ночь поставлены были внутри, за возами, а не снаружи. Волки хоть редкость в этих краях, да бывает, что с голоду набегают и задирают животных. Не убьют, так искусают. Как тогда их лечить?

Идет Васыль, тихо молит воловьего бога помочь, защитить и помиловать. Идет, про себя напевает:

Занедужав чумаченько

У четвер над вечiр.

Положили чумаченька

На кожух овечий.

Каждый воз выстелен кожухами. Неказисты — да на все случаи жизни: и постель, и одежа. Днем жарко в степи, а ночью, бывает, холода пробирают. Вот тогда накинешь кожух, и никакой холод не страшен. Вообще, ничего не страшно ему. За годы чумачества и от злых людей отбивался, и от волков, и от нечисти разной знамением крестным. Чего только с ним не случалось. Разве возы спьяну в реку не загоняли? А потом, протрезвев, всем миром вытаскивали. Ничего ему кроме смерти не страшно. Идет он, свой голос в шум ветра вплетая:

Ой помер наш чумаченько

В недiленьку вранцi —

Поховали чумаченька

У зеленiй травцi.

Только помирать ему рано. Дома дети, жена да старая мать дожидаются. Потому он должен довести евреев до места, довести и домой воротиться, привезти всем подарки.

Ой летiла зозуленька,

Тай казала: ку-ку.

Не жди мати сина свого

Тепер i довiку.

Слава Богу, если вернется, а то, сколько их не вернулось, скольким матерям накуковала кукушка: "Никогда, никогда, никогда".

 

* Полностью повествование опубликовано в книге романов Михаила Ковсана (см. сообщение в нашем книжном "Киоске" - ред.)


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2760




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer1/Kovsan1.php - to PDF file

Комментарии: