©"Заметки по еврейской истории"
октябрь  2013 года

Михаил Садовский

Майсы бобе Шейны

Полетели

Разговор этот начался очень давно и не прекращался ни на минуту всю долгую жизнь сильно сутулой сейчас и согнутой в пояснице старой женщины. Но случалось, годами ей не с кем было вымолвить слова, даже когда вокруг теснилось много соседей. Она знала: неизвестно ещё, как проявится потом твоё слово в совершенно неожиданном месте. С родными же она разговаривала постоянно, вспоминая, как говорил отец: "А шмихес а парше – а торбе флекер!" (Ткни кобылу в нос – она мотнёт хвостом!). Когда её переставали слушать, она уводила свои слова внутрь, а потом они неожиданно, зацепившись необъяснимо за что, снова открывались собеседнику.

Теперь у неё появился постоянный слушатель и противник в спорах, но манера её ничуть не изменилась, и часто она не замечала перехода от внутреннего разговора к звучащему.

– ...Тогда он вдруг почувствовал, что полетел, потому что сильно любил. И когда долетел до луны, почистил её, чтобы светлее на улице было и стал спускаться обратно. Ну, что летать одному... ночью... и он опустился под её окно. Она бы его заметила, так светло стало. Но её родители не умели летать... мать ещё ничего, а отец – ни за что. Они в тот день повесили новые толстые шторы на окна. У отца была контора, он держал лошадей, и балеголе у него их брали, а он складывал копки... – и Шейна разгладила скатерть ладошкой, которая до конца не разгибалась. Она поёрзала немного на стуле и недоверчиво посмотрела на внука. – Тебе, правда, интересно? – он кивнул головой. – Никто же не слушает. Кто старшие, сами всё это знают, а молодым некогда, а маленьким... Нет, ну ты не маленький, но внуки так часто видят своих бабушек...

– Так ты рассказывай, рассказывай, бобе...

– Но однажды, когда отца не было дома, она отодвинула штору и посмотрела в щёлку... так он стоял там. Не летал, потому что одному невозможно летать. Он просто ждал. Тогда она потихоньку выскочила за калитку, и они взялись за руки. Это такая дерзость! И что ты думаешь: не успели они взяться за руки, как почувствовали, что полетели... Просто земля уплыла из-под ног, вот так, – Шейна показала, как ладошка поднимается медленно со скатерти и парит в воздухе выше и выше... – И они так и поплыли над улицей, потом над синагогой, потом над церковью у рынка и дальше над лесом...

– И ты видела, бобе?

– Ну, как тебе сказать?..

– А откуда же ты знаешь?.. – Шейна замялась и опустила руки на колени.

– Это была ты, Шейна?! – Монька уткнулся в её тёплый живот лицом и почувствовал, что у него мокрые глаза. – А что было потом?

– Потом была жизнь. Когда приходили белополяки, нас прятали соседи Савченко от погрома, а когда приходили красные, мы прятали Савченко от разбоя. Большевики же всё отбирали... А когда пришли немцы, мы вместе в лес ушли... там такая чаща, что мама за луг только на опушку ходила, и нас не пускала... там волки телят таскали и детей...

– И ты ни разу в лесу не была?

– Почти...

– Как это, бобе?

– Не успела!.. Ну, мы полетали, полетали, и родилась твоя мама...

– Сразу?!

– Нет, не сразу... Тебе рассказывать очень трудно... Потому что, – она задумалась, – Их дермон ди хупе, я вспоминаю, но как тебе объяснить... Еврейская свадьба, это же такой целый... целый, ну, как вы ходите в театр, только по-настоящему. Я тебе каждый раз объясняю и потом забываю, с чего начала. Я же грамотная, ещё с тех пор...

– С каких?

– Ну, с тех, когда ещё мы без погромов жили, и мой папа, твой прадедушка учил детей в хедере. Это же не часто было, чтобы дедушка: не сапожник, не портной, не кошер... Ну, вот теперь я стану рассказывать тебе про кошера и потом забуду откуда свернула.

– Шейна, ты читала по-русски?

– Что ты, что ты... по-русски у нас только полицмейстер читал, Савченко и мой папа. А Фельдман ещё умел и по латыни, он окончил университет в Варшаве, но он жил в соседнем местечке...

– И что?

– Так зачем я тебе начала эту майсу?

– Ты сказала, что потом была жизнь. А что до того было?

– До того была жизнь, и потом была тоже... все стали уезжать... учиться. Все в город спешили цу зухен а глик – за счастьем... а кто остался, тот остался...

– И ты осталась?

– Нет, папа вовремя умер...

– Шейна, как можно умереть вовремя, он что будильник поставил?

– Нет, он просто знал, когда позвонят, и не стал ждать...

– А так можно?

– Если ОН захочет, (Шейна подняла кривой палец), всё можно. А кто остался, тот остался, ведь опять пришли немцы и уже не погром сделали, а всех подряд убили.

– Зачем?

– Они устроили гетто – это такой город, обнесли колючей проволокой, собрали туда всех евреев и убили... Я думаю, им не нравится, когда кто-то лучше тебя.

Она поднялась со стула, ещё раз провела горбатой ладошкой по скатерти и оправила передник.

– А сейчас ты можешь полетать?

– Знаешь, что, оставим до вечера.

– Не хочешь говорить...

– Летать можно только вдвоём, Моня, ты же знаешь: у птицы два крыла, у бабочки, у мухи и у самолёта. А дедушка твой тоже вовремя умер.

– Что они всё время вовремя умирали?

– Зато дома. Умные были, – Шейна замолчала

– А со мной ты полетать можешь вдвоём?

– Не знаю... Но я тебе так скажу, что если бы не ты, я бы даже ходить не смогла... Почему? Потому что незачем было бы...

– Как это, Шейна?

– Как? У нас в местечке жила семья, и когда поляки сделали погром, убили мать и отца, а детей спрятали люди, и старуха лежала на печке, её тоже не заметили. Она лежала умирала под старыми лапсердаками, уже все не могли дождаться, когда... а её не заметили. Они совсем пьяные были... Кто, кто? Кто с топорами пришёл, – Монька отвернулся и заплакал:

– Я больше не хочу. У тебя все майсы только про умер да умер.

– Наоборот, слушай. Так эта Двойра вылезла из-под тряпья и пошла к людям за детьми – их же накормить надо было после подвала, а потом спать им надо лечь – так постелить, а потом утром поднять... Ну, и она забыла, что пора умирать...

– Опять?

– Нет. Она потом ещё семь лет прожила и умерла на Хануку – не успела повеселиться.

– Не буду больше тебя слушать.

– Миленький ты мой... все же умирают – это тоже летать, только очень далеко, ей тогда сто лет было.

– Сто лет? Сто лет не бывает, – уверенно сказал внук.

– Бывает. Только надо знать, что кому-то нужен. И всё. А Богу мы всегда нужны. И он, как почувствует, что нам тут не очень рады, – забирает к себе. Это же хорошо.

– Ему-то хорошо, а мы с кем остаёмся?

– Знаешь, что я тебе скажу? Когда родители вернутся, ты попроси их отпустить нас полетать. Мы попробуем.

– Правда, бобе?

– А почему нет?

– Мне очень хочется с тобой полетать, ты меня научишь?

– Ты ничего не понял Моня, – Шейна задумалась. – Этому не научишь, но ты сам научишься обязательно. А я с тобой хочу полететь на самолёте. Как думаешь, такую старую пустят?

– А куда?

– Ты настоящий еврей!

– Почему, бобе?

– Потому что на вопрос всегда отвечаешь вопросом.

– Я попрошу, и пустят!.. – пообещал Монька.

– Ладно. Я познакомлю тебя с твоим братом и сестрой.

– С братом и сестрой?

– Не удивляйся. В гетто спасали детей, чтобы было будущее, и спасли мою сестру, а у её сына есть дети, я их тоже не видела. Мы полетим к ним.

– Полетим вместе?

– Да. Давай так. Ты идёшь к Мейлашке за пшеном, а я чищу тыкву...

– А молоко? – деловито спросил Монька.

– Молоко принесёт Наташа, она мне обещала, и я дала ей два рубля. Сосчитай по дороге, сколько можно купить на два рубля молока.

– Я и так знаю, – сразу обрадовался Монька. – Клава даёт три литра – полную банку, и говорит, чтобы несли осторожно, а то крышка откроется, сейчас очень слабые крышки, – в дверях он обернулся и тихо спросил:

– Ну, всё же, как они летали?

– Глупенький, – сказала Шейна и подошла к нему, – вот так, смотри: взялись за руки, и земля пошла, пошла вниз, чувствуешь? И вот так немножко наклонились и вперёд, вперёд потихоньку, смотри не ударься головой о притолоку, и выше, выше, только не отпускай руку, смотри вверх, вперёд резко опускаться нельзя – это очень опасно – лети себе и лети, хоть год, хоть два, главное, не смотри на ноги, а только вперёд и вперёд, и всё! Понял, а нареле, глупышка!

Повторение

"Судьбу искушать не надо. Лучше перетерпеть. Первый год или день, может быть, трудно, а потом – ничего, привыкаешь. Так все живут. А если в тебе так много сил, что ты готов поспорить с судьбой, лучше предложи ей что-нибудь, и пусть это будто от неё тебе ниспослано, тогда всё получится. Умные так и делают – они говорят: Бог послал, хотя никто им ничего не посылал: ни нахес, ни брохес, ни кадохес..."

Она столько лет одна. Сколько пришлось пережить и до войны, и в войну, да и потом не стало легче и сытнее в доме... так, может, Б-г, ну, как не произнести его имя, уберёг её дорогого мужа и забрал вовремя, чтобы ему не сгинуть в тридцать седьмом или потом в гетто, или не стать беспачпортным... а раз он умер… Что осталось? Память о его бундовском прошлом? И спросить не с кого, и сажать некого – дочери поменяли фамилии, и зятья своё получили – заплатили всем, никому не задолжали: и фашистам, и советской власти... Только не понятно, для чего Б-г её на свете держит. Уже и она всё отдала, и ждать нечего и не для чего. Такая жизнь.

Она вынула фотографию, где они вдвоём, поставила её на комод, оперлась локтем о верхний край и стала смотреть на него пристально и, не мигая, пока он не моргнул первый сам. Тогда она провела рукой по их лицам, и они оба улыбнулись ей. "Лахн зей"! – сказала она ласково. – Чему смеяться? Тогда, в то время, вот, где мы с ним, я знаю, был такой писатель Толстой, и он написал, как богатые собирались и вызывали дух, кого хотели видеть. Это мне Сёма рассказывал, так этого писателя проклинали в церкви и говорили, что это "их вейс вос!", чёрте что. А я с нами самими всегда говорю, и, слава Б-гу, никто меня не проклинает, потому что никто не знает. Зачем? Я поговорю и мне легче. Дети тоже уже другими стали. И они не поверят – скажут, что я так согнулась, и мысли мои кривые стали, и если я по-русски не очень хорошо говорю, так я поглупела. Я уже и по-еврейски говорю медленно – слова теряются в голове, но это не оттого, что у меня память плохая, слава Б-гу. Опять, о, Б-же мой, опять помянула – так я не хуже их помню всё..."

В это время раздался стук в дверь. Шейна быстро сунула фотографию в верхний ящик комода и повернулась – дверь она никогда не закрывала на крючок. Раздались несколько шагов, и в свободном треугольнике проёма, образованном двумя свисающими старыми, с позволения сказать, портьерами, показался молодой человек. Он остановился, не снимая кепки, одна рука в кармане длинного коричневого плаща реглан, другая опущена с зажатой в ней планшеткой.

– Здравствуйте, – сказал он и прикрыл водянистые рыбьи глаза. Я ваш новый участковый. Пришёл познакомиться, – Шейна молчала и покачивала головой. – Можно мне пройти? – спросил участковый и шагнул к столу. – Фамилия моя Остапчук, – и он сел. Шейна молчала, и тогда он, повысив голос, продолжил: – Одна проживаете? – Шейна всё так же кивала головой и нельзя было понять: то ли она согласна, что он участковый и она проживает одна, то ли она этим выражает обычное: "Б-же мой, Б-же мой, что творится!?" – Я вот что хотел сказать, – Остапчук положил планшетку на стол и поставил на неё локоть. – Тут доходят сигналы по поводу вашей, так сказать, не совсем, я бы сказал, ну, как бы это точнее, – он переставил локоть, открыл планшетку, снова закрыл её и уставился в Шейну. – Вы меня слышите? – Шейна чуть сильнее закивала головой. – Ага, – обрадовался Остапчук. – Люди сигнализируют, что вы врачуете, а вот насчёт диплома и патента они сомневаются... – Шейна тоже села и уставилась на участкового. Тот не был уверен, стоит ли продолжать разговор, потому что никакого разговора собственно говоря не получалось, но и просто повернуться и уйти невозможно. В этот момент заскрипела дверь, и раздался женский голос:

– Шейне, ду бист до? (Шейна, ты здесь?)

– Ё! (Да!)– ответила Шейна, и участковый бурно обрадовался, услыхав её голос. Вошла женщина не моложе хозяйки дома, но совершенно прямая, худая, без платка и без шапки и с огромной копной белых-белых волос. Остапчук повернулся к ней, слегка приподнялся в знак приветствия и снова сел.

– Вы... – начала женщина.

– Новый участковый Остапчук, – опередил её сидевший мужчина.

– А... – сочувствующе подтвердила, что поняла, вошедшая.

– Хозяйка плохо слышит? – поинтересовался участковый.

– Почему? – удивилась вошедшая.

– Она мне не отвечала.

– Она плохо говорит по-русски.

– А вы соседка?

– А я соседка... Она после смерти сына в сорок третьем сначала совсем перестала говорить – забыла, а потом начала говорить, но только на родном языке.

– На родном? – удивился Остапчук

– Да. Мы выросли в местечке, а там, как вы можете себе представить, говорили только по-еврейски. Но вы не волнуйтесь, я вам всё переведу.

– Не мне, а ей, – жёстко поправил участковый.

– Хорошо, ей, – согласилась соседка. – Но вы думаете ей это надо?

– Что ей надо? – начал закипать участковый. – Её фамилия: Бондарь Шейна Хаимовна? – Шейна кивнула головой, услыхав своё имя. – А ваша? – обратился к вошедшей Остапчук.

– Песина Галина Абрамовна.

– И что, она одна проживает?

– Почти, – ответила Галина Абрамовна

– Как почти? – Остапчук даже откинулся назад на стуле.

– Дети здесь, недалеко, но они не всегда успевают... Я ей помогаю... – тут вдруг Шейна перебила соседку и заговорила быстро и бурно. Участковый обомлел, и даже рот у него открылся от удивления и не закрывался, пока минуты две Шейна тараторила, не умолкая.

– И что она сказала? – поинтересовался участковый, когда смолкла гортанная речь.

– Я вам сейчас переведу, – довольно язвительно и слишком вежливо повторила Галина Абрамовна, напирая на "вам". Она несколько мгновений поколебалась: переводить ли образную Шейнину речь или изложить по-своему только суть, и начала, так и не решив. – Шейна Хаимовна поняла из того, что вы ей сказали: всю жизнь жалуются соседи на неё...

– Я сказал: поступили сигналы...

– Вот, вот, – теперь соседка поняла, как надо говорить. – Поняла Шейна Хаимовна, что, когда того, кто на неё написал, припрёт болезнь, он всё равно придёт к ней, но, конечно, не скажет, что писал донос, потому что к ней приходят...

– Так она что, поняла? – изумился непонятливый Остапчук.

– Конечно, – подтвердила Галина Абрамовна. – Она же только говорить разучилась, а уже снова учиться – поздно. Ей много лет...

– А вы знаете, что она врачует?

– Конечно. Все знают. Она не врачует. А когда в больнице помочь не могут, они говорят потихоньку, чтобы обратились к Шейне.

– В больнице? В нашей, районной?

– И в городской, и в областной... только они потихоньку говорят...

– Подождите, подождите, и вы сами можете это подтвердить? – Остапчук совсем растерялся.

– Кому? Молодой человек...

– Я участковый! – оборвал Остапчук.

– Если вы из милиции, и это допрос, пожалуйста, я явлюсь по повестке, на дворе-то шестидесятые... А в России шестидесятые всегда пора весны, вот уж не первый век...

– Это не допрос... – смягчился Остапчук. Тут Шейна снова начала говорить, но на сей раз медленно и, делая паузу для перевода.

– Когда рухнула Вавилонская башня, Б-г задумался. Б-г ведь один на всех был. Он сидел на облаке и спрашивал Бобе Лее, что записано в Большой книге, по которой каждому воздаётся по заслугам... И он понял, что никогда не сможет разобраться: все беды оттого, что люди не своим делом занимаются, и ничего хорошего из этого не получается, а они сваливают друг на друга. Тогда Б-г сделал так, чтобы каждый умел хорошо делать одно дело, и потому люди живут вместе, чтобы помогать друг другу, и если ты будешь знать, что сосед тебе нужен, то будешь беречь его. Один шьёт ботинки, а другой режет кур, один портной, а другой – учитель, и если болит зуб, не идут к балеголе, а к врачу. А если нарушить это правило, то всё на земле рухнет, как Вавилонская башня... Ничего не сделаешь без согласия...

– Но чтобы учить, надо закончить педвуз, а чтобы врачевать нужен диплом и патент... – возразил неуверенно ошеломлённый проповедью Остапчук.

– Я вам так скажу, участковый. Что касается диплома, вы, конечно, правы... – так запретите людям к ней ходить, и всё, она никого не зовёт... А что касается патента, так посмотрите на её дворец и скажите, куда она девает все червонцы, что вы хотите обложить справедливым налогом?

– А вы вот кем работали?

– Работала? Я и сейчас работаю – учителей не хватает. Учу. Деток. Они иногда сильно обжигаются. Болеют экземой. И их надо спасать, – Шейна опять заговорила неожиданно, и соседка замолчала, кивая головой.

– Что она сказала? – поинтересовался Остапчук. Галина Абрамовна медлила с ответом.

– Она сказала, чтобы вы не потеряли её адрес, потому что если, не дай Бог, что, – так она очень постарается для вас и ваших близких, как для любого. Люди не виноваты, что они болеют – это всё от Б-га. Она всех лечит, – добавила она от себя, – и никогда не спрашивает, как зовут и не записывает в книгу в регистратуре... А деньги... деньги она не берёт... вас ведь это волнует?

– Волнует, – подтвердил участковый. – А как же? Нетрудовые доходы...

– Как? Она покупает травы на рынке, разные таблетки в аптеке... простые, те, что без рецепта... стрептоцид, касторку... и трёт, смешивает, делает лекарство... это у них семйный секрет... а дети уже не хотят, глядя на мать... Кому это надо – такие неприятности... доносы... нетрудовые доходы... эти копейки идут на лекарство – у неё нет лишних денег... люди ей платят... не за её труд. Она считает, что так ей велел Б-г. И она делает, лечит бесплатно, потому что если она не сделает, человек умрёт... его же из больницы прислали... спасаться у неё... а на жизнь она не берёт... и если у вас проблемы, так не стесняйтесь, она ведь никуда не напишет... и никто не узнает... Она же не говорит по-русски, а я могу зайти позже, – и она встала, чтобы удалиться.

– Нет. Постойте, – запротестовал Остапчук. Он представил себе, что сейчас опять останется один на один с этой старухой и снова не будет знать, как выпутаться из такой ситуации. Просто встать и уйти – совсем невежливо, не по инструкции, а она всё будет кивать головой, не поймёшь зачем! – Ну, а дети? Почему же они? – спросил он совсем по-простому.

– Что дети? У вас есть дети? Да, но вы такой молодой... Когда они вырастут, вы поймёте, что от детей требуется только одно в наше время, чтобы они не уходили из жизни раньше родителей, потому что тогда вообще не понятно зачем жить... Даже если они защищали родину... – Остапчук воспользовался паузой и встал.

– Я зайду в другой раз... не рассчитывал так задержаться... – он помедлил, хотел что-то сказать, но только по-мальчишески махнул рукой, стянул кепку, снова её надел, чуть кивнул головой и вышел.

Обе старухи долго молчали. Шейна достала фото и переложила его в обычное "его" место. Галина Абрамовна мыла бидон, и ручка ритмично била по нему так, что он гремел, будто ехал на телеге по булыжной мостовой.

– Что за маскарад ты устроила? – спросила она наконец.

– Я ведь имею право говорить на родном языке? – удивилась Шейна по-русски.

– Имеешь, но при чём тут я?

– Я тебя не звала. Ты могла и позже зайти за бидоном.

– Я же не знала, – возмутилась Галина Абрамовна тем, что ей приходится оправдываться.

– А я сразу догадалась, зачем он пришёл, и что мне с ним церемониться? – ехидно возразила Шейна.

– Если догадалась, так не надо его озлоблять.

– Ой, ёй... я даже знаю, кто этот донос написал... я его внуку ногу лечила, когда её молоком ошпарили, так даже шрама не осталось, – поддразнила Шейна довольная, как это делают девчонки.

– Я тоже знаю, – вздохнула Галина Абрамовна, – и там, где я сидела, такие дела не прощали, но это было тогда, в другое время. А сейчас, слава Б-гу, другое.

– Оно ещё может вернуться, – вздохнула Шейна. – Наверное, у него экзема начинается с такой нервной работы.

– Почему ты решила? – удивилась Галина Абрамовна

– Он всё время кроцался об угол стола, не заметила?

– Нет. Я всё время думала, зачем ты кофту натянула наизнанку, может, он поэтому так к тебе придирался?!

Так надо

"Когда над головой не звёзды, а крыша подвала, люди и верят не в звёзды, а только в тишину. Они прислушиваются всем телом: не дрожат ли стены и земля, смотрят: не стала ли шире трещина в верхнем углу, и не сыплется ли оттуда мусор... а после того, как выползешь на свет божий, уже всё, вся жизнь по-другому... но и это забывается..."

– И ты думаешь тебе надолго этого хватит? Всё потёрто и блестит!.. – мужчина, стоявший у стола, ещё раз перевернул разложенное тут пальто и, опершись на него двумя руками, перегнулся к сидевшей напротив Шейне.

– А мне надо надолго? – спросила Шейна и поджала щёки

– Конечно, его ещё твой дед носил, и оно всего три раза прелицовано и пережило четыре подкладки. Как ты его таскала за собой столько лет? Давай сделаем так, что к твоей любимой Хануке у тебя будет новое пальто.

– Зачем? У меня есть на что потратить эти деньги... – возразила Шейна

– Я могу тебе сделать подарок? – поинтересовался мужчина.

– Ты? – Шейна внимательно вгляделась в его лицо. Со стороны могло показаться, что она хочет найти там ответ... но было ясно, что ничего она не прочла ни в его глазах, ни в давно знакомых морщинах... – Ты можешь... но дети...

– При чём здесь твои дети? Я же у них не прошу денег...

– Вот они и обидятся... хотя самим потратить им не придёт в голову... Ты думаешь от жадности или невнимания... Нет... им просто даже странно думать про моё новое пальто...

– Я уже столько лет не делал тебе подарков...

– Такие подарки не дарят чужим... – нравоучительно произнесла Шейна

– Чужим?.. – буквально подскочил мужчина, – Чужим?

– Шимек, сколько лет я тебя знаю...

– Когда я читал тебе "Шир Гаширим", ты была совсем девчонка и ждала принца...

– Я да... ждала принца, – медленно, вспоминая, проговорила она. – Ты не захотел подождать, пока я не дождусь его... ты, а клугуге коп... светлая твоя голова...

– Зато вот... потом... я всю жизнь тебя жду, – он оттолкнул пальто и сел напротив. – И всё жду...

– Знаешь… Ты был... – она помедлила, прикидывая в уме: не покажется ли ему обидным то, что она скажет, и продолжила... – Ты был большим человеком, учёным, мир повидал, а я так и осталась местечковой девчонкой, а теперь старухой... Что же ты нашёл в ней, ведь эта песня уже спета, и что ни говори, но люди кругом... а я, даже когда отталкиваюсь палкой от земли, не могу как следует разогнуться... всё смотрю туда, вниз, будто ищу место получше...

– За большую глупость платишь большую цену... Я не дождался тебя и потерял всех: жену, детей, сестёр... Всех... Пока я четыре года убивал дракона, он сожрал всё, что у меня было и не подавился...

– Не надо Шимек, не надо, столько пролито слёз...

– Это не просто так... и ты потеряла тоже, но Бог тебе оставил детей... это тоже не просто так... Это могли быть мои дети, и когда ты осталась одна с ними, тогда ещё, до войны, я это понял... и при чём здесь люди?.. Как я звал тебя! Так Б-г рассудил...

– Б-г? И ты до сих пор хочешь сделать, как он тебе подсказывает? Посмотри на меня, Шимек. Ты разве ослеп? Ты всё ещё хочешь пройтись со мной под ручку в парке за синагогой и угощать меня жаренным миндалём? Если бы в аду было страшнее, чем в гетто, люди бы так не спешили туда, чтобы гореть на страшном огне суда Б-жьего. Они бы цеплялись за эту жизнь! Всё перепуталось давно, и тот, кто поверил в кабалу, сгорел первым. Так всегда было, Шимек. Я не научник, но в жизни всё, как в жизни: Б-г забирал к себе сначала тех, кто поумнее и получше, а остальных отправлял в ад, потому что, чтобы так долго в аду горел огонь, надо же за ним следить, а это большая работа. Огня надо было всё больше и больше, потому что грешников с годами никак не становилось меньше... А люди всё не верили и старались строить хорошую жизнь... чем больше строили, тем скорее попадали на костёр... и Б-г уже не мог с ними сладить. Уже так повернулось, что самые умные учили остальных, как убивать, и тут разложили такие костры... что люди подумали, что Б-г запутался, что надо самим слетать к нему и спросить, что же делать? Где настоящий ад? Готеню, вос мах сте? (Боже, что ты творишь?) Если евреи такие грешники, и ты оставил на произвол свой народ, зачем же они делают бомбу и так плачут их скрипки, ты же обещал, что размножатся они, как песок морской, а дал убить столько миллионов... И люди полетели посмотреть, что там творится... потому что вслед за евреями пошли и остальные, столько народа... а те, что попали туда на Страшный суд, тоже решили, что их слишком много, и надо посмотреть, что же тут у нас на земле творится. Тогда они сели на свои тарелки и стали летать обратно. Отсюда туда, а оттуда сюда. И говорят, что они там время не теряли. Что они умеют больше, потому что ближе к Богу, и теперь он посылает их забирать с земли самых-самых, чтобы им не гореть здесь в огне, потому что наш огонь пострашнее... и кто его прошёл, тому не страшен уже и Суд Божий...

– Шейна... – прошептал пересохшим ртом Шимек. – Шейна, ты удивительная, Шейна, – он долго молчал, запустив пальцы в густую седую шевелюру, и качал головой из стороны в сторону. – Я один раз уже не послушал Б-га, неужели мне никогда не исправить эту ошибку? Почему ты не слышишь меня и ступаешь точь-в-точь в мои следы? Они ведут в никуда... хоб рахмонес, Шейна!.. – он подошёл к ней. Она встала, грузно опершись на палку, и, с трудом закинув назад голову, посмотрела в его глаза. Тогда он взял её другую, свободную руку. "И ты всё ещё веришь, что мы можем полететь, Шимек!?" – тихо спросила она. – "Тссс... Тихо. Тихо... закрой глаза..." – Шейна почему-то послушно опустила веки и вдруг почувствовала, как пол уходит из под ног, рука, опиравшаяся на палку повисла в воздухе, а сама палка с грохотом полетела вниз. Она испугалась, хотела открыть глаза, у неё ничего не получилось, в груди стало нестерпимо жарко, пусто, как на краю пропасти, и сильно-сильно запахло цветущей крапивой и сосновой смолой, как далеко-далеко, на пригорке возле штабеля брёвен, где целую жизнь назад Шимек держал её за руку и читал ей "Шир Гаширим" на родном языке.

Пропащий

"Если прожила на свете столько лет, есть что вспомнить и сказать. Но чем дольше живёшь, тем меньше есть, кому сказать. Разве вокруг мало людей... родственников, но хотят ли они меня слушать... и в конце концов остаётся у каждого два собеседника: ты сам и Б-г, и то не всегда он тоже готов тебя выслушать. А уж самому от себя никуда не деться...

Ладно. Если ты считаешь, что не сложилась жизнь – это судьба. Но зачем самому идти поперёк судьбы... Она один раз тебя поправит, второй, а потом махнёт рукой и выберет себе более послушного. Все любят послушных. Но кто со стороны подскажет. Я можно думать и не со стороны – сколько я ему детей родила, так что уж со стороны. Но если он большой научник и пользуется авторитетом даже у Ребе, так нечего лезть к нему со своими разговорами. Сказать, конечно, можно – надо только время выбрать. А вот всё время одно и то же, одно и то же... это... не мельница. И что говорить, что говорить? Ничего не изменится. Теперь уже вообще ничего не изменится... Что изменится в гробу?.. Но когда я вижу, как его внуки повторяют те же глупости, я говорю, что "Эр хоб гевен а фарфаленер, унд зей эйх аза мин сорт!" (Он был пропащий, и они такие же!)

Как это вам нравится? Когда ему дают квартиру, он говорит, что потерпит ещё, потому что у Аксёнова двое детей, и хоть он стоит недавно, и поэтому в конце очереди, но ему же нужней. И эта дура, Фира вместо того, чтобы выбрать момент и, если уж не устроить скандал, так по крайней мере, забеременеть вовремя, как будто это долго, и получить квартиру, просто говорит, что если Мейлах так решил, значит, так и надо. Он прав, он лучше знает. Так что – она не дура?! Але фаркишефте, ви а шнайдер фун дер бух! (Все заколдованные, как портной из книжки!)

А я так вспоминаю, этот голод, когда я не знала, как четверых детей прокормить. Просто нечем. Ни денег, ни продуктов. А если и достанешь денег, так продуктов всё равно нет. Потому что за те деньги, что достанешь, можно только помои на одного купить. И тут приходят ко мне домой вдруг и говорят, что сегодня надо пойти получить паёк. Какой паёк? Я ничего не знаю... Оказывается, как я выясняю у этого, что пришёл мне сказать, что моему шлимазлу полагается паёк, потому что он в каком-то совете... но я же ничего не знаю про паёк. Про совет я знаю, потому что его никогда нет дома – он всегда там. Он разве знает, что едят дети и что они носят – он строит новую жизнь, а я его кормлю, детей, одеваю. Это нормально. Он же светлая голова. Авторитет у Ребе имеет. А я что имею с этого... оказывается, паёк! Так я скорее хватаю пальто, чтобы бежать... куда? Мальчик говорит, что меня проводит... и что вы думаете – по дороге я, конечно, встречаю его "с группой товарищей", дос мит хавейрем, и он меня, конечно, спрашивает, куда я иду среди бела дня. Я разве могу соврать? Я же его жена, а у него авторитет у самого Ребе! Я говорю правду. Тогда он отводит меня в сторону. Извинился перед "группой хавейрем" и под локоть, и говорит мне так страшно шипя, что я испугалась сначала: "Я запрещаю тебе туда ходить и брать паёк!" Я ему отвечаю, что, наверное, ему его назначили, он же так работает, власть лучше знает – ну, всё такое... выкручиваюсь… он мне так сжал руку, что у меня с тех пор и болит, и синяк до сих пор... "Не смей!" И всё тут... Что можно объяснить человеку, который может уйти из дома в одном галоше? Я вас спрашиваю – можно? Что можно!? Когда он идёт одной ногой по тротуару, а другой по мостовой и не понимает, почему ему неудобно – он задумался о справедливости, наверно. Разве он может опускаться до таких мелочей... так мне принесли паёк домой... потому что знают, что дети голодные, и взять мне неоткуда... Конечно, я обрадовалась... но зря... Я ещё не успела разрезать этот хлеб со жмыхом, как он прилетел домой, – откуда он узнал, – завернул всё, что мне принесли, и отправил обратно, потому что нельзя подавать такой пример. Какой пример можно подавать – умирать с голоду? Он, видите ли, не за кусок хлеба служит новой власти, а за идею... Теперь мы давимся этой идеей... Тогда голодали, а теперь – давимся... но что можно объяснить такому человеку? Ничего. Если он по дороге достаёт из кармана огрызок мела и пишет на спине у того, кто идёт впереди, прямо на пальто... Он спутал, что это не доска в классе... ему так показалось... он же учитель... и пользуется авторитетом у самого Ребе...

А Мейлаху теперь показалось, что Аксёнову квартира нужнее – и что можно ему доказать? Он же уже профессор и, наверное, служит... Кому он теперь служит, опять власти? Он служит тоже не за кусок хлеба... он "укрепляет оборону страны!" Аза ёр аф мир, их кен нит форштейн дос! Аза ёр..." (Чтоб я так жила, я не могу понять этого!)

– А что это сегодня: ты пришёл из школы и никуда не убегаешь? И ты ничего меня не будешь спрашивать?

– Нет.

– Почему? Тебе не интересно?

– Потому что интересно! Чтобы не перебивать!..

– А ты уже тоже от чего-нибудь отказался? Ты же мечтал достать мотоцикл... Тебе дали?

– Их не дают, бобе... Жду.

– Чего ты ждёшь? Очередь?

– Бобе Шейна, можно я спрошу?

– Конечно.

– Что про меня говорить. А почему он пропащий?

– Почему? Когда был царь, он спасал от погрома, – кого? Книги. Когда пришли белые, он спасал, – кого? Коммунистов. Когда пришли коммунисты, он спасал, – кого? Их власть... А когда настала эта власть, он стал всех нас спасать... как? Он вовремя умер... але зайне хавейрем фарзецен геворн... (всех его друзей посадили…) Он был на самом деле умный, твой прадед... Он толковал Тору и ездил к самому графу Толстому, чтобы задать ему вопросы... но от этого жить с ним было только труднее, потому что он всё видел сверху, а жил внизу... Что можно требовать от человека, у которого дети ходят в школу по очереди, потому что у них одно пальто на всех, а на улице зима, и их отец, когда уходит утром ин ди шул (в синагогу), запихивает это пальто в рукав своей шубы и так уходит... Не нарочно... не замечает... Но им же не в чём выйти, и они сидят дома... а он даже не почувствовал... А... это такие мелочи... он в тот день пошёл к Ребе спорить с талмудистами по поводу толкования, я знаю чего... так при чём здесь пальто... Это сверху не видно... и он построил такой высокий дом, как думали будет Дворец Советов, что сверху не видно земли совсем... и нас поселил в этом доме на самом нижнем этаже... А потом устал, наверное, бегать каждый раз сверху вниз и однажды, когда был наверху, понял, что совсем близко от Б-га, пошёл к нему тоже что-то спросить и не вернулся... Пропал... он уже раньше пропал... я это видела, но что можно сказать такому человеку, который забывает поесть? Целый день забывает, и если ему ничего не впихнёшь, так он и спать ляжет так, но у Ребе он пользуется авторитетом...

Ты думаешь, он насовсем ушёл? Конечно, его давно уже нет... но он ещё о себе напомнит... Это такой человек... может быть, у него много вопросов накопилось к Богу и не только своих. Он же за всех всегда заступался... только про себя забыл... Хотя, как смотреть – вся семья цела осталась, и меня, слава Г-споду нашему, похоронить есть кому... Может, он там и за нас заступился.


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2674




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer10/Sadovsky1.php - to PDF file

Комментарии:

Соплеменник
- at 2013-11-01 13:59:47 EDT
Соня Тучинская
- at 2013-10-31 15:03:19 EDT
=============================
Уважаемая Соня!
Вы ошибаетесь. Если убрать пересказ картин Шагала, то вполне.

Мадорский
- at 2013-11-01 10:01:08 EDT
Очень хороший рассказ. Наверно, многие, как я, вспоминают своих малоообразованных ( какое уж там в местечке образование кроме хедера), но мудрых и пркрасных в своей женственной мягкости, бабушек. Родители всегда были заняты, а бабушки рядом. Тут не хочется обсуждать какие-то чисто литературные тонкости. В целом, всё правдиво, трогательно и вызывает доверие. Мне тоже очень хотелось бы написать про свою бабушку и, возможно, когда-нибудь это сделаю, если смогу. Спасибо, уважаемый Михаил.
Соня Тучинская
- at 2013-10-31 15:03:19 EDT
"Когда её переставали слушать, она уводила свои слова внутрь, а потом они неожиданно, зацепившись необъяснимо за что, снова открывались собеседнику."

Как на мои уши - звучит это неловко, почти косноязычно, хотя и с очевидной с пыпыткой подделаться под "фольклерное".

Опыт показывает, что если зачин "по звуку" неверен - можно на нем и остановиться. Дальше будет еще хуже.

Но, увидев похвалу Эллы, не остановилась, и на всякий случай прочла следующий параграф:

"Теперь у неё появился постоянный слушатель и противник в спорах, но манера её ничуть не изменилась, и часто она не замечала перехода от внутреннего разговора к звучащему."

И еще дальше продвинулась, к "звучащему разговору" бабушки Шейны, и ее самопальным "сказкам" внуку :

"Тогда он вдруг почувствовал, что полетел, потому что сильно любил. И когда долетел до луны, почистил её, чтобы светлее на улице было и стал спускаться обратно. Ну, что летать одному... ночью... и он опустился под её окно. Она бы его заметила, так светло стало. Но её родители не умели летать... мать ещё ничего, а отец – ни за что. Они в тот день повесили новые толстые шторы на окна. У отца была контора, он держал лошадей, и балеголе у него их брали, а он складывал копки... "

Достоверно воспроизвести особенности говора бабушки Шейны автору, на мой взгляд, не удалось.
То есть, замысел понятен и трогателен по своей сути. Но он не осуществлен. Никакие бабушки, включая наших еврейских, не говорят таким поддельно-выдуманным, псевдо-народным, а на самом деле суконным языком, который, по замыслу автора и должен передать живой и полный мягкого народного юмора язык Шейны.

Когда автор строит повествование на диалогах, он должен довольно таки виртуозно владеть умением передачи диалекта и любых других особенностей речи своих героев. Ведь каждому пишущему известно, что фальшь нигде не проявляет себя больше, чем в "неверно" звучащей прямой речи.

Элла
- at 2013-10-31 14:30:14 EDT
Спасибо, очень здорово!
Лея Алон(Гринберг)
Иерусалим, Израиль - at 2013-10-31 14:03:58 EDT
Прочла с чувством благодарности автору. И выбранная им форма "майсы", и образ Шейны пробуждают в твоей душе чувство тепла и одновременно грусти.В этих "майсах" вся наша еврейская судьба. Великолепные диалоги, особенно первый - с внуком.