©"Заметки по еврейской истории"
август 2014 года

Марк Львовский

Одержимый

Давид Драбкин (1923-2003)

 

Не спрашивай, что твоя Родина
может сделать для тебя, - спроси, что ты
можешь сделать для своей Родины.
Джон Кеннеди

 

Он уехал в Израиль в начале 1971 года, ещё до того, как я подал документы на выезд, - но и торча в отказе, и постоянно здесь, в Израиле, я слышал об этом человеке – Давиде Драбкине. Одни, упоминая имя его, улыбались, другие – морщились, третьи в восторге закатывали глаза. Но все сходились в одном – первопроходец. И кто бы что ни говорил о нём, все без исключения отмечали колоссальное его влияние на друзей. Он был сионистом до мозга костей. Его мечта уехать в Израиль заражала всех, друживших с ним. Мало того, своей мечтой, желанием уехать домой он пытался заразить даже случайных знакомых, даже случайных прохожих. Он начал свою битву за возвращение – иначе я не могу назвать его отчаянное желание уехать в Израиль – практически один, в пустыне. Ещё не было «института» отказа, ещё были только первые, наивные и потому чрезвычайно опасные попытки общения с иностранцами, особенно с израильтянами, да ещё после великой Шестидневной войны, заразившей Советы антиизраильским бешенством. Нет, он не был, конечно, первым в полном смысле этого слова. Тихонько двинулись в Израиль рижские евреи, а Давид был женат на рижанке; уехал отчаянный одиночка Яша Казаков, всем было известно имя одного из руководителей группы «Эйникайт» («Единство») Меира Гельфонда; уже отсидели в тюрьме за сионизм Давид Хавкин, Виталий Свечинский, Михаил Маргулис, Барух Подольский, Тина Бродецкая... Но они не были объединены в какую-то монолитную группу: они знали друг друга, но каждый шёл своим путём.

Своим путём шёл в Израиль и Давид Драбкин.

Когда я задумал книгу интервью с великими отказниками, то мне не раз говорили, что я должен первым делом проинтервьюировать Давида Драбкина. Но я, честно говоря, побаивался, будучи наслышан о его суровом и часто непредсказуемом характере, о его яростно отрицательном отношении ко всему русскоязычному – а на каком ещё языке я могу брать интервью?! Как это всегда бывает, услышанное далеко не всегда соответствует действительности, и когда я уже поднаторел в интервью и, наконец, решился на интервью с Драбкиным, - мало того, мы жили в одном городе Реховоте, - он умер, умер через год после смерти своей жены Нои... Всё, что я успел – присутствовать на «шиве» в доме его дочери. И я открыл для себя, что мы, оказывается, смертны, что каждый день, который проходит без того, чтобы написать, рассказать об этих выдающихся евреях, – это преступный день... Молчание, или только упоминание, или несколько ничего не значащих слов о тех, кто творил нашу алию из СССР, – преступление... И дело не в том, чтобы следовать этому насквозь фальшивому лозунгу «Никто не забыт и ничто не забыто», а в том, что наша память о наших героях – это частица нашего будущего.

Когда уходит человек в мир иной, от него остаются не воспоминания, а только обрывки воспоминаний. И вообще воспоминания – это функция памяти, а наша память всего лишь решето... Кто-то сказал: «Самая плохонькая ручка лучше самой хорошей памяти». Но как бы то ни было, после смерти человека развязываются языки у его родных, друзей и знакомых, и выплёскивается на тебя вся гамма их чувств к ушедшему, которая сдерживалась при жизни его. И встаёт сумбурная картина, рассказывающая не столько о человеке, сколько об отношении к нему рассказчика... И нет объективных рассказчиков, ибо нет в мире никакой объективности вообще.

Но нельзя предать забвению имя это – Давид Драбкин. И поэтому я сижу в гостиной уютной виллы его дочери Вики, а по серьёзному – Виктории, женщины необыкновенно эмоциональной, необыкновенно симпатичной, откровенной, учёной, умнице, сохранившей об отце и матери всё, что может сохранить благодарное чадо о самых дорогих своих людях – бесконечно любимых отце и матери.

 

 

Вика начинает говорить с ходу, не давая возможности задать вопрос... Мысли её, как любимые ею бабочки – Вика по профессии энтомолог – перелетают с одного на другое, нисколько не заботясь о последовательности рассказа. Поэтому мне предстояла неблагодарная (а, может быть, и ненужная?) работа по конструированию некоей всё-таки связности интервью.

Вика – москвичка, коренная москвичка, проучившаяся в московской школе до седьмого класса, но её русский так насыщен интонациями иврита, эмоциональностью иврита, его речевыми конструкциями, что порой создаётся ощущение: я разговариваю с «саброй», великолепно выучившей русский язык. Я уж и не говорю о её произношении буквы «р»... да какое там «р» - у неё натуральное ивритское «реш»...

Вика: – Я думаю, он был сионистом с самой молодости. Он по образованию был инженер, окончил Московский энергетический институт (МЭИ), но хотел заниматься историей, однако его родители, которые были юристами, объяснили ему, что в советском мире история – далеко не лучшая профессия.

- Он москвич?

Вика: – Москвич, но родился в Харькове, потому что его родители были там однажды в командировке. Родился он в 1923 году, и когда ему было два года, его родители перебрались в Москву и жили на станции Лосинка по северной железной дороге...

...Уточняю – станция Лосиноостровская Ярославского направления. Если не ошибаюсь, всего двенадцать километров от Москвы. Я там прожил всё своё детство. Довольно насыщенное евреями место, серое место, скучное...

Вика: – Жили они там до 1933 года, после чего перебрались в Москву. Мама его, Сима Давидовна Лихтенштейн, работала в Министерстве иностранных дел. Она была классным юристом. Оба родителя отца получили своё образование в Германии и Швейцарии - начали учёбу в Германии, но аттестат зрелости, или как он там тогда назывался, они получили в Базеле, в Швейцарии. Докторат у них у обоих был по русскому праву. Оба были убеждёнными социалистами, но никогда не были членами партии. Они родились в конце девятнадцатого века. Социал-демократия и потом коммунизм были очень тогда модными. А вот сионистами они не стали. Но мама была из очень религиозной, из хорошей еврейской семьи, представляешь – пятнадцать поколений раввинов! Брат её был еврейским актёром. Фамилия его была Маузе.

... Мы с Викой мгновенно и по её предложению перешли на «ты» – израильтяне всё-таки...

Вика: – И последний раввин в этой семье был убит немцами, когда находился в ополчении в Литве. Он был из латвийских евреев, раввин из Тукума, городка под Ригой.

Родители папы поженились в сравнительно немолодом уже возрасте – им было по двадцать пять лет (это с точки зрения Вики – сама она вышла замуж всего лишь в 22 года). Поговаривали, что они были родственниками. Но в какой степени родства, я не знаю. Отец папы, Самуил Лазаревич Драбкин, мой дедушка, был главным юрисконсультом Министерства тяжёлого машиностроения. И дедушка, и бабушка были очень образованными, хорошо устроенными, но очень скромными людьми – ни машин, ни дач, ни каких-то особых драгоценностей у них не было, как и не было зависти к обладателям оных. И никакого отношения к сионизму не имели совершенно. Я хочу сказать, что не они привили отцу сионистские взгляды, понимаешь? Были они людьми на самом деле совершенно аполитичными. И никто не понимал, как это они могли работать на таких должностях в министерствах, не будучи членами партии! Никогда не были репрессированы! Мы жили в доме министерства, который выстроили на Пятой Ямской улице, в самом центре Москвы, рядом с Высшей партийной школой!

Бабушка работала и преподавала почти до самого конца своей жизни. У дедушки случился инсульт, десять лет после этого он был ограничен в движении, в таком состоянии до самой смерти находился дома. Оба они умерли, когда я была совсем ещё маленькой девочкой.

У папы был старший брат, археолог. Его звали Женя. Он был старше папы на шесть лет. Он погиб на войне. Когда началась война, отцу было всего 18 лет, и оба брата убежали из дому, решив мобилизоваться на войну, хотя оба были невоеннообязанными – старший брат был страшно близорук, а отцу в возрасте 13 лет после автокатастрофы отрезали половину ступни на левой ноге. К счастью, бабушка успела вызволить отца, а старший брат добился своего и погиб... Ужасно, что у всех братьев и сестёр бабушки – их было всего пятеро – погиб на войне один ребёнок, и каждый из погибших был старшим ребёнком в семье! У всех!

Отец учился в 173-й московской школе. Представь себе, что он был большим озорником, и ему пришлось из-за своего поведения кончать школу экстерном, так как, попросту говоря, из школы его выгнали. Он не был каким-то хулиганом, просто был на редкость озорным мальчишкой. Ничего ужасного он не вытворял, но озорничал очень. Кстати, никогда этим не хвастался, не гордился. Поступил в МЭИ и окончил его блестяще. Во время войны на какое-то время бабушка увезла его в эвакуацию в Уфу, но отец самостоятельно очень быстро вернулся в Москву и рассказывал, как во время бомбардировок Москвы искал с товарищами на крышах неразорвавшиеся фугасные бомбы. Рассказывал, как однажды, решив, что бомба летит прямо на них, они попрощались друг с другом...

Потом перестали приходить письма от брата... Он погиб, кажется, в самом начале войны. Брат был женат, у него была дочь Жанна – она сейчас корреспондент какой-то газеты в России. После гибели Жени жена его сошлась с кем-то, они с дочерью куда-то уехали, и всякая связь с ними прекратилась. Но спустя много лет возобновилась.

А, вот ещё, что важно. У отца был дядя, актёр по фамилии Маузе – я уже упоминала вначале об этом. Играл в театре Михоэлса. Он, кажется, и познакомил отца с еврейской культурой. Во время войны Маузе находился в Биробиджане, куда свозили еврейских детей, оставшихся во время войны без родителей. Он очень помогал им. Об этом мне уже в Израиле рассказал Давид Гарбер, рижанин, которому Маузе тоже очень помог во время его пребывания в эвакуации в Биробиджане. По возвращении из Биробиджана, когда Давид остановился у своей тёти в Москве, он познакомился с моим отцом, они были ровесниками и быстро подружились. Давид же одним из первых уехал в Израиль. Вот его сионистское влияние на отца несомненно.

Отец жадно искал таких людей. Увы, он не успел познакомиться с двоюродным братом моей бабушки, который уехал или бежал – я точно не знаю - в Израиль сразу же после войны. Вся семья его – жена и двое детей близнецов - во время войны погибла. В Израиле он стал министром связи. Его фамилия Нурок.

... Два слова о нём по данным Краткой еврейской энциклопедии (КЕЭ). Мордехай Нурок родился в 1879 году в Латвии. В 1903 году был участником знаменитого 6-го Сионистского конгресса в Базеле, резко выступал против плана Уганды. Был членом партии Хапоэль Хамизрахи. С 1915 по 1917 годы занимал пост заместителя председателя еврейской общины Москвы. После Февральской революции создаёт партию Масорет ве-херут («Традиция и свобода»). В 1921 году вернулся в Латвию и активно участвовал в политической и общественной жизни страны, с 1922 года – член парламента. В 1941 году 14 месяцев просидел в тюрьме, арестованный советской властью. Семья его, как уже было рассказано Викой, погибла во время войны. В 1945 году вырвался из Латвии в Швецию и в 1947 году поселился в Израиле. В 1949 году избран в Кнессет, членом которого был до конца жизни. В 1952 году назначен министром почты. Умер в 1962 году. Им написаны сотни статей на разных языках. На маленькой фотографии – обрамлённое небольшой интеллигентной бородкой усталое, умное, благородное лицо...

Вика: - Отец очень хотел войти с ним в контакт, пытался получить данные о нём, но это было и сложно, и опасно. Кроме того, родители отца, мягко говоря, не поощряли этого. Я понимаю дедушку и бабушку. Мне думается, что человек вообще не может дважды в своей жизни по-настоящему бороться за разные идеи. Они были сильно разочарованы коммунизмом - чего больше, если власти столь нагло убили любимого ими Михоэлса, - но очароваться другой идеей, например, сионизмом, уже не могли. Кроме того, они не разговаривали на идише, я не думаю, что они праздновали какие-либо еврейские праздники, но, как это часто бывает у евреев, хранили сидур (молитвенник) кого-то из своих родителей. Они были очень образованными людьми, атеистами. Они считали, что самое главное – знать много языков и быть умным, образованным человеком. Надо и учитывать их страшную боязнь за судьбу единственного сына.

- Так от кого же всё-таки твой отец получил сионистский толчок?

Вика: – Это звучит странно, но ему не нужно было никакого толчка! Он всегда интересовался Израилем, у него были журналы, связанные с Израилем, он бережно хранил их. Я помню, он показывал мне журнал, где была публикация о голосовании СССР на сессии Генеральной ассамблеи ООН за создание государства Израиль. Это был журнал, вышедший в 1948 году, – значит, уже тогда, в свои двадцать пять лет, он интересовался, вслушивался, искал связи, очень сблизился со своим дядей Маузе. А дядю Маузе в Новосибирске насмерть задавила машина, и отец всегда считал, что это было преднамеренным убийством. Я не знаю, так ли это было на самом деле, но помню, что для отца это был ужасный удар. Никто не был готов рассказать отцу о смерти дяди, – он был в это время в командировке, - а я, тогда ещё маленький ребёнок, едва он вошёл, встала в своей кроватке и сразу же ему и выпалила: «А дядя умер»... Он был в ужасе.

- Когда папа женился?

Вика: – В 1954 году. Такое нежное было имя у мамы – Ноя... А знаешь, моя мама умерла в день пятидесятилетия их свадьбы... Да... Это было сватовство в некотором роде. Отец был уже однажды женат в студенческие годы, прожил с женой год, она была еврейской девушкой – у него никогда не было никаких сомнений, что жениться надо только на еврейке. Но у них не сложилось. Он остался с первой женой в хороших отношениях, детей не было. Мамина мама, как я тебе уже говорила, была родом из Латвии. Вся Рига знала мою бабушку со стороны мамы, потомственную рижанку, так как она работала на книжном складе; она была из очень богатой, интеллигентной семьи, известной всей тогдашней Риге. А моя будущая мама, тоже потомственная рижанка, - кстати, вся родня со стороны мамы были потомственными рижанами, жили в старом городе, - учила биологию в Москве, в Московском университете, она приехала учиться в Москву в 1943 году. После окончания университета она осталась работать в Москве в академическом институте, занималась изучением новых антибиотиков. Так их кто-то решил познакомить. И, зная характер папы, решили сделать так: во время её возвращения из Риги – а мама при любой возможности приезжала в свою любимую Ригу – она должна была что-то там передать, кажется, бонбоньерку, моей бабушке. И надо же, в самую последнюю минуту отец всё-таки узнал об этом предприятии и тотчас заявил, что этому не бывать, что ему этого не нужно, что он сыт женитьбой по горло, и, возмущённый, выскочил на улицу как раз в тот момент, когда мама направлялась к подъезду. Он буквально столкнулся с ней, и через две недели они поженились... И прожили пятьдесят лет...

Моя мама была, что называется, реалисткой. Родители мамы были когда-то коммунистами-подпольщиками в Латвии. Когда её отец решил из-за нависшей над ним опасности перебраться в Москву, то его уже в Москве обвинили в шпионаже и расстреляли. А его жену – мою бабушку - и её отчима в Риге в конце сороковых годов обвинили в каких-то заговорах, арестовали, посадили в тюрьму, но она выжила. Так что бабушка многое повидала в своей жизни, но сионисткой не стала – как я уже говорила, в жизни можно идти только за одной идеей; на другую человека уже не хватает. Правда, если идея не воплощается в жизнь, идею можно и поменять; но если воплощается, и ты видишь, во что она превращается при воплощении, то второй раз выбрать идею, на мой взгляд, очень трудно. И у неё был брат, знавший всю сионистскую компанию Риги.

- Где работал папа?

Вика: – На Электроламповом заводе. Он был блестящим инженером, он достиг определённых высот, он работал под руководством сына С. Я. Маршака. У меня сохранились «Сонеты Шекспира» в переводе Маршака, подаренные его сыном моему отцу. У них были прекрасные отношения. У отца было немало патентов.

... Я понимал, что рассказа одной только дочери об отце, особенно о его жизни в СССР, когда она была ребёнком – не забывайте, что они покинули свою неисторическую родину, когда Вике было всего тринадцать лет, – мне будет недостаточно. И поэтому я обратился ко всем тем, кто знал Драбкина, или Драпу, как ласково называли его друзья, с просьбой рассказать о нём. Это были люди той самой знаменитой компании, возглавляемой блестящими инженерами Электролампового завода – Давидом Драбкиным, Леонидом Лепковским, Виктором Польским, Владимиром Слепаком и примкнувшими к ним чуть позже Пашей Абрамовичем и Владимиром Престиным. И все, конечно, со своими верными, прекрасными жёнами. (Господа, я перечисляю фамилии моих героев не по значимости их в истории, а строго по алфавиту. Не моё это дело определять значимость. Предоставим сие Всевышнему. Если, конечно, именно это интересует Его. А имена жён я не перечисляю по причине того, что каждое имя надо присовокуплять к мужу, и вы, господа, запутаетесь, занервничаете, и весь текст пойдёт прахом). И первый вопрос к Володе Слепаку:

- Володя, действительно Драбкину не надо было никакого толчка для начала его сионистской деятельности?

Вл. Слепак: – Не думаю... Видишь ли, ещё задолго до Шестидневной войны в Риге, Каунасе, Вильнюсе и в других крупных городах Прибалтики кипела еврейская жизнь. Многие евреи Прибалтики учились в еврейских школах ещё до советизации. Там жил еврейский дух, живой еврейский дух. Как ни странно, но мы узнали много лет спустя, что из Риги плыл тоненький ручеёк в Израиль, порядка тысячи человек в год. Но только по принципу воссоединения семей, так как многие покинули, в частности, Латвию ещё до войны, до советизации. Умные люди – они предчувствовали грядущую беду.

- Ехали в Израиль?

Вл. Слепак: – Только. Мы наблюдали эту бурлящую еврейскую жизнь, когда приезжали на летний отдых в Палангу. Там был частный пляж, где располагались каунасские евреи...

Маша Слепак: – Это был маленький пляж, расположенный при впадении речушки Ронжи в Балтийское море. Так на одной стороне Ронжи располагались каунасские евреи, а на другой – все остальные. Они нас не замечали. На их шеях болтались огромные магендовиды, разговаривали они на идише и даже на иврите. С нами не общались. Нам казалось, что они просто презирали нас. Кто мы были для них – русские, в крайнем случае, даже если евреи, то советские... И вдруг, когда начался выезд, совершенно неожиданно, в конце 1968 года…

Лена Польская: – А выезд был ещё до 1967 года, но с началом Шестидневной войны прекратился совершенно...

Маша Слепак: -... вызвали в Риге 42 семьи, которые подали документы ещё до Шестидневной войны и не успели уехать, - они так бурлили, что власти больше года не смогли выдержать их натиска, тем более что все они были без всякой секретности, - и предложили им убираться в свой Израиль. Власти решили, что лучше избавиться от этих жидов, чем оставлять такую заразную толпу. Все они получили разрешение, и все приехали в Москву за оформлением документов, и многие уехали через Москву.

Лена Польская: – Несколько таких семей знал Драбкин через свою жену Ною. Он же каждый год ездил с семьёй на отдых в Прибалтику к родным жены и знал многих из тамошних евреев, настроенных на отъезд. Одна из таких семей – Давид и Мирьям Гарберы с их двухмесячным ребёнком – уезжали в Израиль из дома Драпы. Драпа и Гарбер были большими друзьями. Кстати, Давид Гарбер, юрист, долгое время в Израиле представлял интересы семей, подавших прошение на репарации из Германии.

Вл. Слепак: – Так что, говоря о влиянии на Драпу, можно сказать, что сионистское семя упало на очень благодатную почву.

- Володя, расскажи чуть подробнее о вашей знаменитой компании Электролампового завода.

Вл. Слепак: – Значит, основа: Драбкин, Лепковский, Польский и я...

Лена Польская: – Кстати, евреи на ЭЛЗ были разделены на две чёткие группы – желавшие уехать и не желавшие. И буквально два слова о моём бывшем супруге Вите Польском. Он окончил Московский физико-технический институт и был в 1952 году распределён в Норильск. У него не было никакого желания ехать туда, но вскоре, поняв, что бороться с распределением невозможно, начал собирать шмотки, и вдруг умер Сталин! И стало ясно, что за неповиновение уже не посадят, не расстреляют, и он устроился на ЭЛЗ.

Вл. Слепак: – Кто чем занимался? Я был вхож по роду деятельности во все отделы, Лепковский занимался лампами, Драбкин – тиратронами, Польский – измерительными приборами...

Вл. Престин: – Ни один из них начальником не был. Все были ведущими инженерами в полном смысле этого слова, по сути. У Вити Польского было много изобретений. Он защитил на заводе диссертацию, я читал её, она произвела на меня очень сильное впечатление – это ведь и моя специальность. Он сделал осциллограф, быстродействие которого было в несколько раз выше, чем у существовавших тогда. И благодаря этому можно было наблюдать быстродействующие процессы, что было страшно важно для разработки новых электронно-оптических приборов. Я уж не помню, что изобрёл Драбкин, но и он был чрезвычайно одарённым человеком, просто ас. И Лепковский, и Слепак. В общем, компания избранных. Но знаешь, Драбкин все-таки, в общем, блистал чуть больше остальных. Он был потрясающим полемистом. Его доводы всегда были неожиданны, умны, эмоциональны, быстры. Он давил на собеседника. Он не давал времени придумывать контрдоводы. Он был истинным интеллектуалом, достойным сыном своих блестящих родителей. И всю эту блестящую компанию сионистскими идеями увлёк именно он. Сионизм лично у него начался, конечно, под влиянием евреев Риги. Но он был готов к этому всем своим сердцем, разумом.

Вл. Слепак: - А дружба наша началась с того, что мы стали ходить в туристические походы – на лыжах, по лесам, по воде.

- А когда к вам присоединились Паша Абрамович и Володя Престин?

Вл. Слепак: – Много позже. Они были ещё маленькими, когда мы начали. Они ведь моложе нас лет на десять... Ну вот... И начали мы в этих походах разговаривать на разные темы. В основном, что что-то не так в «датском королевстве». Первым начал говорить об Израиле Драбкин. Но, честно говоря, мы вначале пропускали это между ушей.

Лена Польская: – Но на Всемирный молодёжный фестиваль уже побежали...

Вл. Слепак: – Больше из любопытства. Но серьёзные разговоры начались, конечно, после Шестидневной войны...

- Какой он был, Драбкин?

Вл. Слепак: – Высокий, худой, лысоватый. Чуть прихрамывал - у него полступни было отрезано после автокатастрофы. Отличался от нас чрезвычайной экспансивностью. Самое ругательское слово у него было – ассимилянт. Ну, и матом мог, конечно. Вот тебе деталь его характера. Как-то он изобрёл новый тиратрон, и была назначена комиссия по его приёмке. В комиссию входил и я. И вот сидим мы. Драпа рассказывает о своём тиратроне. Перед нами чертежи на кальке. На середине стола – принадлежащая Драпе ученическая ручка со знаменитым пером №86 - оно неожиданно стало дефицитом из-за появления шариковых авторучек, - годным для того, чтобы расписаться тушью на кальке. Подошла моя очередь подписать чертежи, тащу я к себе эту ручку, чувствую, что она корявая какая-то, расписался и читаю на ручке аккуратно вырезанное: «Сволочь, верни меня Драбкину».

Лена Польская: – Он мог, встретив в коридоре человека, не узнавшего его или не увидевшего его, громогласно объявить: «Если бы я не знал, насколько вы неприветливы, я бы подумал, что у вас радикулит шеи!»

Вл. Слепак: – Трудный он был мужик, страшно упрямый, часто взбалмошный и не всегда справедливый. Помню, в году, кажется, 1970-м нам удалось через нашего хорошего знакомого достать со склада в Новосибирске целый мешок словарей Шапиро – их тогда запретили к продаже, а на складах они были. Через проводника этот мешок доставили нам в Москву. И мы распределяли эти словари по городам – я, помню, только-только подал документы в ОВИР. В это время гостил у меня родственник из Львова, и он попросил книгу для себя. Ехать он, правда, не собирался. При этом присутствовал Драпа, помогавший мне распределять словари. Прошло около года, снова приезжает ко мне это родственник, и снова у меня дома оказался в этот момент Драпа. И он говорит, обращаясь к моему родственнику: «Я помню, вы взяли у нас словарь. И каковы ваши успехи в освоении иврита?» Тот талдычит что-то, мол, перелистал, посмотрел... Как на него Драпа накинулся: «Если вы такими шагами будете двигаться к отъезду, вам жизни не хватит! Для некоторых эти словари стали дорогой в новую жизнь, а вы...» И так далее. Ты бы видел моего бедного родственника в этот момент! А бедняга и не думал об отъезде...

Маша Слепак: – Но командором в наших походах был, несомненно, Витя Польский. Импозантный, умница, волевой, рыжий. Однажды мы разбили стоянку на берегу реки и вдруг увидели, что к нам приплыло бревно. Мы для чего-то хотели использовать его, залезли в воду и пытались вытащить на берег. Затея оказалась трудновыполнимой, а в это время пришёл Витя – он куда-то отошёл – и, мгновенно оценив обстановку, заорал: «Ничего не делайте, я уже снимаю штаны!» Эта фраза стала нашим девизом на долгие годы.

Вл. Слепак: – Сколько историй было в этих походах! Помню, как на озере под названием Цесарка Драпа нацеплял на себя свой знаменитый кожаный мотоциклетный шлем, брал охотничье ружьё и заявлял: «Пошёл охранять наш лагерь от ассимилянтов!»

Маша Слепак: - А однажды мы с Вовой были дежурными по лагерю и вдруг услышали крики, визг, хохот. Бросили всё, прибежали и видим картину: по круговой дорожке на большой скорости на «драповом» мотоцикле несётся Володя Престин в красных плавках - мы их называли «пролетарскими», - с выпученными глазами, что-то орёт, явно никак не может остановиться. Все вокруг в ужасе, а Драпа стоит себе и улыбается. Каждый раз, проносясь мимо него, Володя отчаянно что-то пытается спросить, но ничего не слышно из-за рёва мотора. И так круг за кругом! Мы начали вопить: «Драпа, помоги ему! Он же не знает, как остановиться!» А Драпа в полном спокойствии говорит: «Там очень мало бензина, и он сейчас остановится». Слава Богу, так это и кончилось...

Вл. Слепак: – Как я уже говорил, по-настоящему серьёзными наши разговоры стали после Шестидневной войны. И запевалой стал Драбкин. Он был очень предусмотрителен и ушёл с завода, уволился и Витя Польский. Мне Драпа без конца говорил: «Уходи со своей работы! Кровью харкать будешь!»

Маша Слепак: – У меня было ощущение, что он хочет подавать документы на выезд из Риги – у него были на это все основания, ведь Ноя была родом из Риги.

- Так он первым из вас подал документы?

Лена Польская: – Да, первым – в конце 1969 года.

Вл. Слепак: – А мы только в конце 1969 года заказали вызовы... Прав был Драпа, прав...

- Он был заядлым мотоциклистом?

Вл. Слепак: – Ещё каким! Ты можешь себе представить, что мотоцикл он держал рядом со своим письменным столом?! Затаскивал его на второй этаж! Ума не приложу, как он это делал! Правда, и держать его негде было.

Маша Слепак: – Он в Ригу ездил на мотоцикле! И, кажется, брал с собою Вику!

- Вика, папа действительно брал тебя с собою в Ригу на мотоцикле?! Где же ты сидела?

Вика: – Да ну, это уже выдумки! Он действительно брал меня на мотоцикле – сажал между собой и мамой - в небольшие поездки, купаться, например. И если его прихватывала милиция, то он умел так забалтывать милиционеров, что часто отделывался только устным предупреждением. Он гениально умел с ними разговаривать!

Вл. Престин: – Понимаешь, функция человека, принимающего участие в сионистском движении, меняется со временем. Самое важное, например, что делал Давид Хавкин, – он приглашал к синагоге друзей, чтобы вместе праздновать еврейские праздники. Вот вроде бы и всё, что он делал. Но именно тогда это было, говоря ленинским языком, архиважно. В то время не было ни журналов, ни семинаров, ни демонстраций. Это были 1965-1968 годы. Простые действия Хавкина чрезвычайно расширяли круг людей, становившихся причастными к сионистскому движению. Например, он приходил на концерт Нехамы Лифшицайте с магнитофоном, на котором были записаны еврейские мелодии. И вокруг него немедленно собирались люди. Это разве можно назвать грандиозными делами? Конечно, нет. Но тогда более сионистскую деятельность трудно было себе и представить. А Драбкин появился немного позже. И с моей точки зрения, занимался самым тогда важным делом, подчёркиваю – самым важным. И я назвал бы это дело еврейской, сионистской самоэмансипацией.

С чего всё началось? С обычной еврейской компании. Компании, которая ходила в походы. Походы были самым простым способом хоть на время уйти от той жизни, от стандартного, предсказуемого окружения. Естественно, еврейская тема в компании существовала, но, как и всюду, поначалу она не была основной темой. Мы были одни, нам было хорошо, каких-то особых, своих тем поначалу не было. Лично я начал с ними ходить с 1958 года, с того момента, как моя жена Лена (Лена Престина умерла в 2007 году) была распределена на ЭЛЗ, где уже работали Драбкин, Лепковский, Польский, Слепак. Они немедленно обратили на неё внимание (она была удивительно хороша в эти годы, это отмечали все, знавшие Лену) и быстро абсорбировали её. Ну, естественно, и я за ней вошёл в эту компанию. Лена тогда очень хотела оторвать меня от моих русских друзей, кстати, вполне достойных ребят, и буквально втянула меня в эту компанию, и была очень довольна тем, что я и не сопротивлялся. Так образовалась прочная туристская группа, командармом которой был, конечно, Польский. Кроме всего прочего, он был уже опытным туристом, у него была своя разборная байдарка, которую он возил на крыше своей «Волги». Но, подчёркиваю, он был командармом только в походах. Ходили мы в походы и летом и зимой. Летом это было вполне естественно, ездили и на Днепр, и на Волгу, у костра вели жаркие дискуссии, брали с собой и детей. Как правило, старались приглашать и новых людей. А зимой нашёлся для нас вариант гостиницы в Домодедово: тогда начали строить аэропорт, для начала выстроили для проектировщиков гостиницу, она большей частью зимой пустовала, и мы за небольшие деньги снимали там комнаты. Вокруг была просто благодать – лес, тишина, мы проводили несколько прекрасных дней в полной изоляции. Паша Абрамович и Мара (жена Паши) были уже в нашей компании.

Понимаешь, мы же тогда ничего не читали, не было никакой литературы. Первой по нашей теме книгой был «Эксодус». Мы разорвали её на куски, каждый получил свой кусок, и занялись переводом книги на русский. Начали интенсивно слушать радио. Помню, как сразу же после Шестидневной войны весь мир начал требовать ухода Израиля с оккупированных территорий, в частности, из Синая, а умница Лепковский говорил: «Не волнуйтесь, никуда не уйдём, советы и арабы помогут нам остаться». Так и случилось - арабы начали обстреливать Израиль, началась «Война на истощение», и какой там уходить - наоборот, Израиль стал укрепляться на Синае, построил знаменитую «линию Бар-Лева».

И очень скоро Драбкин проявил себя... Он постоянно слушал «вражеские» голоса и поначалу долго беседовал с Лепковским, Польским и Слепаком. Эту же тему они непрерывно обсуждали и на работе. Добрались и до меня... Кстати, какие же это были разные типы! Лепковский, например, получив разрешение, чуть ли не рыдал, а Драбкин был счастлив... Никаких материалов я у Драбкина не видел, всё шло у него от головы и сердца. Автоэмансипация, понимаешь? Например, тема антисемитизма. Мы пытались понять его, пытались выяснить для себя его корни. А Лепковский взял и написал по этому поводу целый труд. Содержание – поиск корней антисемитизма. И знаешь, что он назвал корнем антисемитизма? Склонность евреев к нравственности!

- Ничего себе! Представить себе ненависть к Израилю как к кладезю нравственности...

Вл. Престин: – Но мы-то представляли себе тогда Израиль как райский уголок! Кстати, разочарование Лепковского Израилем было столь велико, что он просто исчез... Никто не знает, где он, что он... Я вспомнил, как аккуратно, как красиво переплетал он переведённый нами «Эксодус». Сверлил толстый картон, прошивал его нитками. Делали тихо, втайне, понимали уже, что это опасно. Вообще, как только появилась еврейская тема, мы стали серьёзными. Уже в 1964 году, когда у нас родился сын Мишка, Лена отпустила меня с компанией на две недели на Кольский полуостров, и там, после того, как меня Драбкин «прижал к стенке», я заявил, что поеду в Израиль. Вообще, влияние Драбкина на меня чрезвычайное. Я не мог без него обойтись сколько-нибудь значительное время. Жизнь вокруг была такой пресной, а с ним...

Мы тогда не знали о деятельности Хавкина, Свечинского. Драпа же знал, но нам ничего не говорил. Обсуждение «ехать - не ехать» – сколько угодно, но не более того. Он был осторожен. Он должен был быть осторожным. Когда кто-то идёт впереди, то идущим сзади легко говорить о нём, потому что идущий впереди обязан оглядываться по сторонам! Что, я не был осторожен? Я не боялся? А кто не боялся?! Не было таких! Другое дело, что боишься, но идёшь... Чего только стоит письмо, которое Драпа однажды получил!..

... Господа, можете ознакомиться с этим письмом на следующей странице...

... А ведь это письмо он получил задолго до получения визы. Понимаешь, его поведение было естественным. Он был сам себе и Альбрехтом, и Хавкиным. Он был тогда энциклопедией сионизма. Когда все повылезали, все перезнакомились? С началом эмиграции в 1968 году. Оказалось, что знаменитый рижский сионист Мордехай Лапид был хорошим приятелем Драпы. И уезжал он в Израиль из дома Драпы.

А наши протестные письма пошли уже в 1970 году. И знаменитое письмо «тридцати девяти евреев», появившееся как реакция на постыдную пресс-конференцию «дрессированных» евреев, было далеко не первым. Чья была идея написать это письмо, я не знаю, но знаю, что написал его Чалидзе. Текст письма был великолепным. И чья подпись под письмом была первой? Драбкина! И не тебе рассказывать, что значила первая подпись. Это всегда было более смело, более ответственно, чем следующие подписи.

Часто люди не подписывали письма, не узнав, кто подписал первым. Текст, как я уже говорил, был потрясающим, но Драпа был им недоволен, потому что в этом письме было много диссидентского. Он категорически не хотел смешивать эти движения. В этом у него были большие расхождения со Свечинским и Якиром.

Драбкин ушёл с работы сразу же после Шестидневной войны, ушёл и Польский. Слепак остался, а я получил даже относительное повышение по работе... Да, это были серьёзные ребята...

... Я вдруг подумал, что если бы роль Драбкина свелась только к «воспитанию» таких «кадров», как Паша Абрамович, Володя Престин и Володя Слепак, то это было бы уже великим вкладом в алию...

Вика: – Папа умел смотреть далеко. Он предупреждал Володю Слепака: «Уходи со своей работы! Кровью харкать будешь!» И оказался прав! Володя отсидел в отказе почти столько лет, сколько предсказал ему папа!

... Я не совсем согласен с Викой, была куча примеров, когда люди сидели в отказе без всякой секретности и легко уезжали, имея секретность... Но правда и в том, что секретность Володи Слепака была действительно серьёзной. И, боюсь, если бы не перестройка, сидеть бы в отказе ему - и не только ему – ещё несчётно лет.

 

Вика: – Пути отъезда папа начал искать, когда мне исполнилось пять лет, то есть примерно в 1962 году. Ещё в 1957 году на сельскохозяйственной выставке папа познакомился с израильтянином, учителем биологии из кибуца Кфар-Блюм. Проблем в общении не было, так как папа знал английский язык. К тому же, он был на редкость вербальным человеком – мог общаться на любом языке, включая общение мимикой, ногами и руками. Так этот кибуцник – Ариэль Эвне – подарил папе засушенный израильский цветок. Мы всё время нюхали этот цветок, у него был запах Израиля! Я думаю, что это был харцит, израильская ромашка. Я прекрасно помню, как залезала на стул, снимала этот драгоценный цветок – засушенный, он был прикреплён к поздравительной открытке – и давала нюхать его каждому еврею, приходившему в наш дом. Аттракция... И ещё у нас на стене висел израильский флаг! Я с этим росла. Он постоянно объяснял мне, кто я. Я ещё в школу не ходила, а уже знала, кто я. Я помню, как в первый раз он спросил меня: «Ты знаешь, кто ты?» Я ответила, что я - москвичка. И он мне сказал, что я не москвичка, а еврейка. Я это очень хорошо помню, потому что в ответ на его заявление я начала рыдать! Я поняла. Что не такая, как другие.

В детский сад я не ходила. Моя мама, которую в буржуазной Латвии растили бонны, которая знала почти все европейские языки, включая, естественно, и идиш, не представляла себе, что её дочь будет ходить в детский сад с сопливыми русскими детьми. Это было выше её понимания.

- Отец принимал деятельное участие в твоём воспитании?

Вика: – Для отца было существенно лишь то, что я должна была знать, кто я есть, математику и английский. Для всего остального у него не было времени – он занимался работой и сионизмом. Воспитывала меня вначале по наследству женщина, ухаживавшая за парализованным дедушкой – он умер, когда мне было около пяти месяцев, в 1957 году. Воспитывала она меня после смерти дедушки ещё три года, жила у нас. Это была милая, простая, деревенская женщина, няня Варя, которую я очень любила. В процесс моего воспитания входили походы в церковь и умение сморкаться в подол. И если церковь моя мама могла ещё вынести, то сморкание в подол – ни за что! Мой же отец относился к моему воспитанию этой милой женщиной в точности наоборот. Поэтому мы с ней вскоре были вынуждены расстаться. Но я была очень к ней привязана и ещё долгое время поддерживала с ней связь, чуть ли не до самого отъезда, хотя к этому времени была уже, как ни глупо это звучит, убеждённой сионисткой.

В три года меня начала воспитывать еврейка Евгения Семёновна. У неё была сестра, уехавшая в Израиль, которую она навестила в 1963 году, эта сестра и организовала нам вызов. Всё было, как видишь, связано, предрешено.

Мы были очень близки с отцом. Но это не было так называемым воспитанием. Он считал, что я должна учиться хорошо, но в школе ни разу ноги его не было. Кстати, он учился в той же школе. Он мне много читал, особенно обожаемые им мифы древней Греции, греческих философов. Детских книг он мне не читал. Я должна была по его убеждению самообразовываться, как и он в своём прошлом. У него была масса книг по истории, по истории культуры, но русская культура была чужда ему! Его не интересовали никакие русские классики! Абсолютно! Достоевского он просто ненавидел! Дома мы почти не слушали русское радио – только «Голос Америки» и Би-би-си. Моя мама тоже была человеком, выросшим не на русской культуре, и поэтому читала мне стихи своего любимого поэта Переца Маркиша, книги Хемингуэя и других западных писателей. Моя жизнь была резко отличной от жизни моих сверстников.

- Двойная жизнь... Это трудно?

Вика: – Очень.

- Как и жизнь папы?

Вика: – В меньшей степени, так как у него были только работа и компания друзей-единомышленников. И он в этой компании проповедовал. И дома постоянно говорили об отъезде. Папа всегда уезжал. Он мне, крохе, объяснял, что наше пребывание здесь - временно, и это было ужасно. Я плакала, переживала. А потом привыкла к тому, что вот-вот придёт день, и мы уедем. Это, в конце концов, стало моим естественным состоянием. Годами, например, не чинили ванную комнату – зачем, если скоро уедем? Что бы ни ломалось, что бы ни выходило из строя – нет смысла чинить, мы скоро всё равно уедем.

Он всегда, сколько я помню его по жизни в Москве, искал пути к отъезду. В 1971 году, сразу же по приезде в Израиль, отец дал интервью газете «Маарив» и сказал, что место евреев только в Израиле, что Россия – чужая для них страна. Так он действительно чувствовал, это были не просто обязательные слова репатрианта. Ты знаешь песню, которую он написал в 1969 году? Вот она:

 

Только три часа полета,

А там и дом, и родина моя,

А там ждут меня родные,

А там ждут меня друзья.

 

Чужая здесь компания, я на троих не пью,

И сало мне не надо, и щей я не хочу.

Здесь жалобная книга в любом пивном ларьке,

Но жаловаться некому, что тошно на душе.

 

Только три часа полета,

А там и дом, и родина моя,

А там ждут меня родные,

А там ждут меня друзья.

 

Здесь нет капитализма, и право есть на труд,

Но все же на работу евреев не берут.

Здесь право есть на очередь за водкой и мацой,

Но права нет на очередь за визой выездной.

Только три часа полета,

А там и дом, и родина моя,

А там ждут меня родные,

А там ждут меня друзья.

 

Отъезд был смыслом его жизни. Я говорила, что он всегда искал пути к отъезду. Но он знал, что не может ни уехать, ни совершать каких-либо акций, связанных с отъездом, пока живы его родители. У него была чисто человеческая, сыновья обязанность перед ними. А их вытащить было невозможно ни по моральным соображениям, ни по состоянию здоровья – я уже упоминала, что дедушка в течение десяти лет до самой своей смерти был парализован. У папы не было ни братьев, ни сестёр, и у него даже мысли не было их бросить, у него очень развито было чувство долга. И только оставшись в 1957 году без родителей, он начал активно искать пути к отъезду. Стал посещать синагогу, искал связи, посещал все мероприятия, в которых участвовали израильтяне. Стал бывать в израильском посольстве, встречался с Давидом Бартовым (израильский юрист, дипломат, общественный деятель, как представитель отдела Канцелярии главы правительства, координировавшего борьбу за право евреев СССР и стран Восточной Европы на репатриацию («НАТИВ»), работал в это время (1964-1967 годы) в Москве в составе израильского посольства), с евреями-сионистами из Риги – эти знакомства он приобрёл, естественно, через маму.

С ним было тяжело людям. Он прекратил общение с родственником, женившимся на русской женщине. Такие люди вообще для него переставали существовать. Так же он относился и к тем, кто скрывал своё еврейство. Он был крайний... Из-за его крайностей мама говорила, что он «гомо советикус», ибо для него существовало одно: «Кто не с нами, тот против нас». Вот мама никогда крайней не была. Она была воспитана в буржуазной Латвии и всегда оставалась буржуазным человеком с широкими взглядами. Она никогда не была советским человеком. Но какое-то время пребывала в комсомоле – формально, чтобы никого не злить.

При всём при том папа был осторожным человеком. Он никогда никого не подвёл ни одним неосторожным высказыванием, ни чем-нибудь другим. Постоянно внушал мне: «Всё, что ты услышала дома, никому никогда не пересказывай!» Главное – не быть Павликом Морозовым. Это было страшно. Он, например, говорил: «Если будешь болтать, можешь остаться сиротой, и тебя отправят в детдом». Можешь себе представить, как действовали такие слова на ребёнка, который и в детском саду-то ни дня не был.

Главным принципом такого воспитания было: не дай Бог подвести кого-нибудь! Никого не скомпрометировать! Помню, как позвонил один человек, его звали Ким (Коммунистический Интернационал), и сказал, что у него есть кое-что для папы. Мне тринадцать лет, я уже знаю, что о таких вещах по телефону не говорят, а он ещё и добавляет, что не может с этим ходить по Москве. Он мне, тринадцатилетнему ребёнку, говорит это по телефону! Папы дома нет, мне надо идти в школу. Я говорю ему – приходите. Он приходит и отдаёт это мне. Я ни о чём его не спросила – до сих пор такое осталось во мне, я даже мужа ни о чём не спрашивала, когда он работал в секретной фирме. Я звоню маме и, не говоря ни единого лишнего слова, прошу её немедленно придти домой. Не дождавшись мамы, я спрятала это в коробку из-под пластинок и всё время, что была в школе, думала о случившемся. Когда папа пришёл и услышал эту историю, он улыбнулся и сказал, что всё в порядке. Но больше этого Кима в нашем доме я не видела... А знаешь, ведь это были самые интересные годы моего детства. Я чувствовала себя частью чего-то важного, значительного, тайного...

Он считал, что ни в коем случае нельзя создавать никаких организаций, ибо любой член подпольной организации подсуден. Он считал, что официально ты должен быть «чистым», как он выражался – «содержать чистую картотеку». Он считал, что если ты «живёшь по книге», то тебе нечего бояться. При этом у него были моменты, когда он должен был убегать и прятаться. Однажды его прятал у себя посол Дании Жан де Стоутс, к которому он пришёл для передачи письма на Запад. За папой шёл кагебешник, и посол выпустил отца через другой вход.

Вот эта история, рассказанная самим Давидом Драбкиным:

«... Итак, в воскресное утро зимой 1970 года (Драбкин к этому времени уже был в отказе) упаковав плотно «почту» во внутренние карманы пиджака, я отправился на «операцию». Расположение посольства, место звонка на двери и время ходьбы от станции метро до входа я изучил заранее. Расчёт был на то, что в точно назначенное время я подойду к незапертой двери и беспрепятственно войду внутрь. Подождав нужное время на станции метро, я двинулся к посольству. Был мягкий, зимний день, редкими, крупными хлопьями падал снег. Шёл я спокойно, не торопясь и не вертя головой, чтобы не вызвать подозрения. Скоро я поравнялся с дверью. Охраны около входа не было. Поднявшись на ступеньку, я взялся за ручку двери, нажал, но дверь не поддалась, она была заперта... Нажал на звонок и стал ждать. Пакеты слегка давили на грудь, и я думал, что произойдёт раньше – откроется дверь или подойдёт гебист? Прошло несколько секунд, и на моё плечо легла тяжёлая, уверенная рука. Повернув голову, я увидел в шаге от себя широкое насмешливое лицо.

- Что тебе здесь понадобилось?

- Собачка, - ответил я. – Да, знаете ли, собачка...

Я инстинктивно растягивал слова, тянул время.

- Какая собачка?!

- Да вот, жена посла собачками интересуется, купить хочет, - подделываюсь я под тон простого русского человека.

В это время дверь открылась, смутно я разглядел лицо посла, увидел протянутую ко мне руку и протянул ей навстречу свою. Рука сжала мою кисть и потянула меня в отверстие двери. Но двинуться я не мог, так как другая моя рука была схвачена гебистом. Меня тянули в противоположные стороны, но я немного помогал человеку, тянувшему меня вовнутрь, продолжая в то же время изображать из себя придурковатого продавца собачки. Гебист не уступал, и я чувствовал себя в роли перетягиваемого каната. Продолжалось это секунды три, не более, но мне запомнилось на всю жизнь. Вдруг гебист уступил, и я немедленно был втянут в комнату. Ощущение, когда оказался в комнате, было как после сильного удара током – обалдевшая голова и радостное сознание оттого, что остался жив.

Меня ввели в салон, где за овальным столом сидела пожилая дама, жена посла. А около стола, к моему изумлению, играли... две собачки неизвестной мне породы!»

... Убедившись, - а для этого было достаточно взглянуть в окно, - что его гостя «ждут», посол вывел Драбкина через дверь, выходившую в сад, и наш герой благополучно добрался до дома... Ну, как не вспомнить – «огородами, огородами, и к Котовскому»...

Вика: – Папа всегда и везде всегда пропагандировал отъезд. Тина Бродецкая рассказывала мне, что однажды в лифте он увидел человека, который показался ему евреем, и он начал убеждать его в своих взглядах.

- Я много слышал о такого рода «приставаниях» твоего отца к совершенно незнакомым ему евреям в совершенно случайных местах.. И при таком поведении он ни разу не нарвался на неприятности?!

Вика: – С одной стороны он был человеком бесстрашным, с другой – настолько умным, настолько хорошо просчитывающим варианты, что он прекрасно понимал и ситуации, и людей, и хотя делал вещи опасные, но всегда так, чтобы не быть пойманным или уличённым. Я думаю, что его «приставания» к незнакомым людям носили весьма рациональный характер. Был у него один знакомый, который так боялся всяческих разоблачений, что носил тёмные очки и договаривался о встречах с отцом только в многолюдных местах. Отец смеялся над ним и говорил, что он выглядит, как шпион из книжки.

... Вот пример осторожности Драбкина ещё на заре его сионисткой деятельности, рассказанной им самим:

«Однажды у меня зазвонил телефон. И обладательница незнакомого, но очень приятного голоса предложила мне встретиться по «нашему» делу. Это показалось мне подозрительным – женщина и деловые контакты?.. Как-то не вязалось. Как проверить, не провокация ли это? И я решил предложить приятной даме прокатиться на мотоцикле; если согласится – есть о чём поговорить. И вот мы мчимся по загородному шоссе с недозволенной скоростью. Свистнул милиционер, но я только прибавил газ. С моей головы сдуло фуражку, милиционер остался далеко позади, но просьбы убавить скорость от моей спутницы не последовало. Неожиданно я почувствовал доверие к ней. Она-то и оказалась первой рижской сионисткой, познакомившей меня с их не очень многочисленной группой».

... Вика рассказала, что она встретилась с этой женщиной уже в Израиле...

Вика: – Не забывай, кроме всего прочего, что отец был сыном двух блестящих юристов. Он прекрасно знал уголовный кодекс, точно знал, что, как и когда можно, а чего нельзя. Как-то он действительно поцапался со стукачом, жившим в нашем дворе. Тот пошёл в милицию, заявил на отца. Дело дошло до суда. Отец явился на суд хорошо одетым, гладко выбритым и без всякого адвоката очень быстро доказал всю несостоятельность выдвинутых против него обвинений. Когда у нас был обыск, отец писал в тетрадку и сообщал обыскивающим, какие они нарушают процессуальные правила, принятые уголовным правом во время обыска.

- В связи с чем был обыск?

Вика: – В связи с ленинградским процессом самолётчиков. Понимаешь, они все были, на самом деле, друзья. И у папы хранились их телефоны, адреса, письма. И не только их – а также рижан, многих московских знакомых, иностранцев. И всё это хранилось в небольшой телефонной книжке, которая всегда лежала рядом с телефоном на тумбе, внутри которой мама держала грязное бельё. И можешь себе представить, на этой книжку во время обыска улёгся наш огромный серый кот. И ни разу не сдвинулся с места. Был момент, когда чекисты даже приподняли крышку этой тумбы вместе с телефоном – и кот снова не шелохнулся! Убедившись, что в тумбе грязное бельё, они закрыли крышку. Со стуком! Кот не шевельнулся. Так он пролежал в течение всего обыска – четыре часа! И лишь чекисты ушли, он с удовольствием покинул свой пост. А ведь чего они тогда только не нашли! Но самый главный «криминал» - телефонную записную книжку – кот спас. Ей-богу, можно стать религиозной после такого случая! Сионистский кот!

В тот день не только у нас был обыск, но и у Свечинского, и у Слепака.

Что я знаю совершенно точно, что отец был категорически против смешения еврейского движения с демократическим, диссидентским движением. Его политика была простой и прямой – Россия меня не интересует, не интересует ни будущее её, ни настоящее, ни прошлое. Я не антисоветчик. Я ничего не имею против России, я только хочу уехать. Евреи не должны вмешиваться в политику.

Интересно, что отец посвящал меня почти во все дела. По-моему, им руководило желание, чтобы кто-то слушал его, ему необходимо было выговориться.

Мара Абрамович: – Был такой певец – Магид из театра Станиславского и Немировича-Данченко. Не сильный, но приятный лирический тенор. Мы были лично с ним знакомы. В начале 1970 года он подал документы на выезд в Израиль. Ну и, конечно, его лишили всякой возможности выступать. Но неизвестно по каким причинам однажды ему всё-таки разрешили дать сольный концерт в Доме журналиста. На этот концерт, естественно, собралось много евреев. Вначале Магид пел всё официальное – романсы, арии из оперетт и так далее. А потом вдруг – душа не выдержала – спел что-то на идише. Можешь себе представить, какие раздались аплодисменты, как они звучали в таком маленьком зале! Немедленно вышел администратор или даже директор дома журналистов, уж не помню, и сквозь аплодисменты прокричал, что вручает Магиду почётный значок и концерт на этом считает законченным. Но Магид остался на сцене. В это время встаёт со своего места Драпа и кричит на весь зал: «Сегодня вы сорвали концерт певца - завтра об этом узнает весь мир!» И это не было просто угрозой – в ту же ночь он передал об этом по телефону на Запад. Мало того, на следующий день он дозвонился до верхов в ЦК КПСС и, пожаловавшись на срыв концерта, заявил: «Кто здесь начальник? Вы или КГБ? Если КГБ – я вам не завидую!»

- В демонстрациях папа не участвовал?

Вика: – Тогда их и не было! Всё, что я помню, – это какая-то забастовка Яши Казакова (ныне – Яков Кедми; Вика запамятовала – забастовка Яши проходила в Нью-Йорке). Мне кажется, что и Яша стал сионистом, как и мой отец, без особого влияния извне, а просто прозрел, понял. Интересно, что с Яшей мы даже не были знакомы. Познакомились с ним мы уже здесь.

Я так теперь понимаю, что в Москве в то время были две сионистские группы: Хавкина и Драбкина. Хавкинцы – это люди, уже отсидевшие, среди них были люди и интеллигентные, и неинтеллигентные. Но основа их была – «узники Сиона». Они действительно сидели за сионизм. Хотя были среди них и уголовники, которые, познакомившись в лагере с сионистами, примкнули к ним, правда, иные только на словах, только для того, чтобы уехать. Это были очень отважные люди. Были люди, которые побаивались хавкинской компании. Я понимаю, что между отцом и Хавкиным были разногласия. Я хорошо помню, что на проводах Гербера папа и Хавкин выясняли отношения. А Тина Бродецкая была вообще совершенно бесстрашной женщиной. Мама побаивалась её. Её посадили, когда ей было всего 18 лет! Отец её погиб. Она прошла страшную школу жизни. Отец говорил, что всё то, что сотворила Советская власть с Тиной, не простится этой власти никогда. Отцовская же компания была другой – идишские песни, изучение иврита, чтение ТАНАХа, концерты Нехамы Лифшицайте, компания, без конца говорившая о сионизме, искавшая пути уехать. На папиной стороне были люди, хотевшие отъезда в Израиль, но одновременно хотевшие сохранить тот образ жизни, что и раньше, во всяком случае, никто из них садиться в тюрьму не собирался. Я помню, как спорили с Володей Слепаком, говорить ли его сыну, что он еврей, или нет? Более всего отец не хотел, чтобы его деятельность послужила для властей поводом посадить кого-нибудь. Он считал, что если человеку хочется посадки, то пусть посадит самого себя. Когда он приехал в Израиль, то его попросили звонить в Москву Паше Абрамовичу по заранее заготовленным текстам. И отец категорически отказался! Ему казалось, что эти тексты опасны для его друзей, оставшихся в Союзе, что они провокативны. Ему казалось, что НАТИВ («Бюро по связям» - израильское государственное учреждение, подчинявшееся непосредственно Министерству главы правительства) не понимает ситуации, сложившейся в Советском Союзе. Он предлагал им положиться на него, но они отказывались от этого. И московские евреи, не зная его ситуации, обижались на него оттого, что он не звонил им. А у нас не было тогда в доме своего телефона, мы ждали добрых два года, пока нам поставили телефон! Звонить самостоятельно из общественных телефонов у нас просто не было никакой финансовой возможности! Заказные же разговоры он отверг бесповоротно.

- Но Зарецкий звонил часто, и ничего особенного не случилось...

Вика: – А отец перестал общаться с Зарецким из-за того, что тот проводил, по моему предположению, заказные беседы с отказниками! Я не знаю, может, Зарецкий был достаточно умён, чтобы не говорить всего того, что ему было приказано. Но надо понимать, что мой отец никогда не работал ни на какие органы – ни на те, ни на эти. Говорил только то, что считал нужным...

Он старался не хранить дома ничего, с его точки зрения, криминального. Всё прочитанное и использованное сжигал. Сжигал и пепел спускал в канализацию. Для мамы, женщины очень занятой, тяжело работавшей в своём институте, а по ночам делавшей переводы статей и в то же время неуклонно следившей за чистотой в доме, это сжигание было сущим наказанием. Ей вообще не подходила эта «партизанщина». А то, что отцу было необходимо, он тщательно прятал, в частности, за газовым счётчиком.

Папа был в этой компании самым просионистски настроенным человеком. И Лёня Лепковский... Каким он весёлым был человеком! Гитарист, разведённый. Он совершенно исчез, никто не знает, где он... Они с отцом были большими друзьями. Отец уговорил его перевести на русский язык знаменитый spiritual Луиса Армстронга «Let my people go»...

... Музыку – тоже в стиле spiritual - к русскому варианту этого текста написали друзья Драбкина Пётр Дубров и Толя Дукор. Дуброва потом избили гебешники; избивая, приговаривали: «Это тебе за фараона!» Понимали сволочи, какая получилась песня... Ах, как часто, с каким чувством распевали мы этот спиричуэл; до слёз, до внутреннего озноба пробирали нас слова:

Фараону говорю:

«Отпусти народ мой!

Отпусти народ еврейский

На родину свою!»

Не устану,

Не устану повторять:

«Отпусти народ мой,

Отпусти народ еврейский

На родину свою!

На погибель,

На погибель на свою

Не держи народ мой!

Отпусти народ мой,

Отпусти народ еврейский

На родину свою!

Отпусти народ,

Отпусти народ,

Отпусти народ домой!

 

Вика: – Я думаю, что и в Москве, и в других городах в конце 60-х было много еврейских групп. Сионизм стал как бы одним дыханием для очень многих евреев. К нам без конца приезжали люди из других городов – Барух Подольский, Лазарь Любарский; папа был хорошо знаком со многими грузинскими евреями, особенно с теми, знаменитыми, устроившими демонстрацию на телеграфе; я уж не говорю о многочисленных евреях из Прибалтики. Знаменитый Мордехай Лапид – זכרונו לברכה (да будет благословенна память о нём) - уезжал из нашего дома. Он оставил у нас свои тапочки, и мы прозвали их «тапочками святого Мордехая».

Отец, на самом деле, был идейным руководителем своей, если можно так назвать, группы, а организатором был, несомненно, Витя Польский. У него были уверенность, харизма, деньги, машина – сначала «Запорожец», а потом «Волга», – разборная байдарка под названием «Атик»…

Мы проводили все еврейские праздники вместе. У меня была жизнь еврейских праздников и советских будней.

- Отец чувствовал склонность к религии?

Вика: – Нет. Правда, став сионистом, запретил приносить в дом ветчину. На этом его «религиозность» началась и кончилась. Но все наши праздники праздновались регулярно. Папа прекрасно знал историю каждого из праздников, читал еврейские легенды. Но моей главной любовью навсегда остался «Эксодус». Как восторженно они все читали эту книгу! Вслух! С каким выражением!

Когда я подросла, отец стал брать меня не только в походы, но и на собрания. Ребёнок сидел и слушал. И всегда вставлял своё слово. Витя Польский прозвал меня «комменкакером». «Опять, - говорил он, - комменкакер прорезался!» А я, в свою очередь, просвещала дочь Польского Марину. Заводила её в ванную комнату – а как же, точно так, как делал отец, – и просвещала в сионистских делах.

- Как прошла для отца Шестидневная война?

Вика: – Сидели всей семьёй день и ночь около радио. Мы жили в эти дни только Израилем. Когда включался «Коль Исраэль», никто из детей не мог придти ко мне. Это были святые часы. Советская жизнь кончалась. Помнишь эту заставку?

... Вика совершенно точно пропела её, и у меня перехватило дыхание. Тогда это было для нас «посильнее» Бетховенской «Аппассионаты»...

Вика: – Вызов мы получили в 1967 году, как раз перед самым началом войны. От тёти, от самой настоящей тель-авивской тёти. В это же время тогдашний премьер СССР Косыгин подписал «Международную декларацию прав человека» - так это, кажется, называлось? – в которой указывалось и на право воссоединения семей. Но о каком праве можно было говорить в нашем случае, если мамина мама оставалась жить в Латвии? И она должна была подписать своё согласие на воссоединение своей дочери с тётей в Тель-Авиве, которую она не видела, кажется, с 1937 года! Тем не менее, подать документы было можно. Но на наше «счастье» началась Шестидневная война, и всё кончилось!

А папина компания после 1967 года ещё более окрепла. Интересно, что Давидом отца никто не звал – или Драпа, или «муха». Обычно, когда употребляли слово «Давид», то подразумевали Хавкина.

Запомнился мне эпизод в конце мая 1967 года на концерте израильской певицы Геулы Гил. Отец попросил меня подойти к израильтянам, лучше всего к самой Геуле Гил, и попросить у них маленький магендавид. Я должна была подойти к ним и сказать на иврите: «Дайте мне, пожалуйста...» Меня долго муштровали в произношении этих слов. А ещё, после предполагаемого процесса передачи мне магендавида, я должна была сказать «тода». Я таки пробралась к Геуле Гил и, кажется, в итоге пролепетала: «Тни ли тода, бевакаша» или что-то в таком духе. Геула расчувствовалась до слёз и дала мне целых два магендавида! Я была невероятно горда!.. Маленькие серебряные магендавиды... В итоге у меня оказалось их целых три штуки! Один я отдала девочке, которая вскоре уехала. Что ты, я была настоящей сионисткой! Приезжала к бабушке в Ригу и там проповедовала сионизм. Надо сказать, что бабушка знала много больше отца о еврейской культуре, но сионисткой не стала. Одну социальную утопию она уже прошла. Другой ей проходить не хотелось. А я по молодости лет считала её обывателем.

Отец очень постарался, чтобы обо всём происходящем с евреями в СССР узнавал Запад. Он без конца звонил на Запад, в Иерусалим (в Иерусалиме он общался в основном с Лией Словиной). Тогда было сложно связываться с заграницей, только через оператора. А операторы знали своё дело: «Иерусалим занят». Тогда отец требовал связи с Лондоном (он звонил в редакцию лондонской «Дейли Телеграф») и так далее. И таки пробивался. Он передал по телефону весь ход ленинградского процесса над «самолётчиками». Звонил в эти дни каждый день. Члены семей осуждённых передавали ему материал. Тогда телефоны не вырубали, их прослушивали, они хотели знать реакцию Запада на всё происходящее с советскими евреями.

- Когда же вы подали документы на выезд?

Вика: – В 1967 году мы имели на руках все необходимые документы. Папа давно уволился с ЭЛЗ и устроился в «Цветметаллавтоматику», в какой-то маленький отдел, кажется, это называлось инженерным бюро. Но и оттуда он ушёл, так как понял, что там проворачивали какие-то незаконные делишки, и ему только не хватало оказаться замешанным в них. Ушёл он в Институт ИРЕА, институт особо чистых веществ, и, представь себе, сделал там кандидатскую диссертацию. Он не мог не работать! Ах, какая у него была светлая голова! Физик до мозга костей! Он занимался вакуумной физикой, напылением металлов. В Израиле он написал техническую книгу об этом. Но, подав документы, уволился и из ИРЕА. А кандидатскую диссертацию сжёг! Считал, что двух кандидатов точно не выпустят. Написал диссертацию и сжёг! Глупость, на мой взгляд, полная!

Документы приняли у нас только со второго захода, только в декабре 1969 года, и, конечно, в скором времени мы получили отказ. Мы несколько раз получали отказ. И папа начал писать письма. Ходил в ОВИР в попытке получить обоснование отказа.

... Вот, одно из писем-заявлений из эпистолярного наследия Драбкина – письмо написано 26 сентября 1969 года на имя тогдашнего председателя Совмина СССР А. Н. Косыгина (привожу его не полностью):

«...Отсутствие правовых оснований при отказе в выдаче выездных виз подтверждает, что в Советском Союзе нет законов, на основании которых можно отказывать евреям в их праве выезда в еврейское государство, однако такие отказы имеют место. Я прошу Вас обратить внимание на то, что закрепление людей на земле было отменено в России в 1861 году и более не восстанавливалось. До отмены крепостного права – обратите внимание, ПРАВА, то есть установленного ЗАКОНОМ порядка, - людям нельзя было покидать территорию, на которой они проживали, они могли выкупаться сами или их могли выкупить.

Считая обязательным наше пребывание на территории СССР, нас рассматривают, таким образом, как форму государственной собственности. Очевидно, что любая растительность, произрастающая на территории СССР, является собственностью Советского государства. Но мы не являемся дарами русской природы и не существуем благодаря трудам населения СССР. Мы происходим от наших еврейских родителей и существуем благодаря результатам своего собственного труда.

Нам неизвестен какой-либо правовой акт, по которому евреи, проживающие на территории СССР, были когда-либо переданы в собственность каким-либо людям или организации. Мы считаем, что сами имеем право распоряжаться своей судьбой, поскольку этого права никому не передавали...»

В это же время Драбкин сочиняет одну из самых популярных отказных песен «Телявивская тётя» (слово «Телявивская» я пишу в точности, как это было в оригинале текста песни).

 

Люблю телявивскую тётю,

Всех тётей дороже она.

Прислала племяннику вызов,

К ОВИРу направился я.

Припев:

Тюр-люю, тюр-люю, тюр-люю,

Телявивскую тётю люблю,

Тюр-люю, тюр-люю, тюр-люю,

Телявивскую тётю люблю.

 

В ОВИРе свирепая тётя

Спросила, куда я хочу.

- В Израиль, - ответил я тёте.

Без тёти я жить не могу.

Припев

Шумит Средиземное море,

И берег ласкает волна,

Гуляет по берегу тётя

И ждет с нетерпеньем меня.

 

Припев

Шумит Средиземное море,

И берег ласкает волна,

Волнуются всюду евреи,

Когда же придет алия?

Припев

 

Как же рвались в Израиль евреи в эти потрясающие годы НАЧАЛА, если такая непрезентабельная песенка превратилась в самый популярный хит, стала воистину нашей культовой песней! Мы орали её на всех наших сборищах долгое время после того, как автор уехал в свой долгожданный Израиль.

И ещё один любопытный рассказ в изложении самого Драбкина (с небольшими сокращениями):

«Уволенный из исследовательского института после подачи в 1969 году документов на выезд в Израиль, я в качестве наладчика электроподстанций разъезжал по просторам СССР от Украины до Байкала. Летом 1970 года, вернувшись в Москву на несколько дней, я увидел в газетном киоске израильскую газету «Зу ха-дерех» на идише – всего два листочка. Это было ново и необычно. Необычна была и цена – в десять раз дороже, чем газета «Правда» в воскресный день. Дома жена перевела заинтересовавшую меня заметку. В ней сообщалось, что в Израиле раздувают миф о многих советских евреях, якобы желающих переселиться в Израиль, в то время как известно, что единственный еврей, пожелавший приехать в Израиль, это Яша Казаков. А других желающих нет и никогда не было...

Один из друзей, которому я показал заметку, сказал, что израильский журналист, написавший это, – коммунист по фамилии Лебрехт и что он постоянно проживает в Москве. Мне захотелось встретиться с этим человеком, хотя я понимал, что рассчитывать на взаимопонимание шансов почти не было. Но такой визит был бы актом нашей борьбы за выезд, ибо опыт прибалтийских евреев показал, что пассивное ожидание виз может длиться и десять лет.

Скоро удалось узнать адрес этого Лебрехта. Кстати, имя его было Ганс. Составить мне компанию вызвался Марк Брудный из Вильнюса, оказавшийся в Москве проездом.

Лебрехт оказался невысоким, щуплым, лет пятидесяти блондином с невыразительным, незапоминающимся лицом. Принял нас очень настороженно. В беседе принимала участие маленькая седая женщина – его жена.

Мы объяснили Лебрехту, что его газета неправильно информирует читателя о советских евреях, и изложили ему совершенно иные факты. В ответ Ганс достал с полки и раскрыл перед нами какую-то книжку. «Смотрите, – воскликнул он, - это к ним вы хотите ехать?!» На снимке, который он совал нам в лицо, была изображена группа молодых крепких израильских солдат, судя по обмундированию, десантников.

- Что же в них плохого? – спросили мы.

- Это израильские фашисты! - убеждённо ответил Лебрехт.

- Почему вы считаете, что они фашисты?

- Вы что, разве не видите, кто они?! - и Ганс раздражённо закрыл книгу.

- Вы отрицательно относитесь к израильской армии? – спросил Марк.

- У меня сын – израильский офицер! – неожиданно, задрав подбородок, ответил Ганс.

Мы поняли, что спор становится бессмысленным и вернулись к предложению поместить в его газете фактическую информацию о евреях, желающих выехать в Израиль. Он немедленно отказался, объяснив свой отказ нежеланием помогать буржуазной пропаганде.

Беседа застопорилась, и я прикидывал, как продолжить её. И вдруг, в какой-то момент, когда Марк разговаривал с женой Ганса, он, понизив голос, спросил:

- Ты очень хочешь в Израиль?

Я в ответ кивнул головой.

- Я могу помочь тебе, - сказал, Ганс, испытующе смотря на меня. – Только я могу помочь тебе попасть в Израиль. На Голду (Голда Меир, тогдашний премьер-министр Израиля) не надейтесь. Она ничего не может. Здесь помочь могу только я.

- Но при условии, что это не нанесёт ущерба Израилю, - сказал я.

Пробует завербовать меня или испытывает? Но уточнять я, естественно, не стал. Ясно было, что Лебрехт знал, что он делает. На тонких губах его играла полуулыбка. Мне показалось, что он выглядит, как типичный немец... Надежды вызвать у него сочувствие к советским евреям у меня уже не было. Более того, я почувствовал неудержимое желание задеть его за живое.

- Отказываясь напечатать в вашей газете правдивую информацию о советских евреях, вы должны себе представить последствия такого отказа. Евреи, обратившиеся в ОВИР, поставили себя вне общества. Путей отступления у них нет. К ним непрерывно присоединяются новые евреи. Ситуация обостряется. И всё это невольно ведёт к крупному еврейскому процессу, к новым еврейским жертвам. И твои руки, Ганс, тогда тоже окажутся в еврейской крови.

Эффект от сказанного мною превзошёл все ожидания. Ганс взвыл и кинулся к телефону.

- Я арестую тебя! Сейчас! Здесь!

Было ясно, что он намеревается вызвать гебешников. И те могут отправить меня на пару лет в лагерь за хулиганство.

- Давай, давай, – говорю я ему, - меня возьмут, а он – показываю головой на Марка – уйдёт, и завтра весь Израиль будет знать, что коммунист Лебрехт арестовал в Москве сиониста Драбкина. И как ты сможешь вернуться в Израиль после такого?

- Это шутка! – вдруг закричала жена Ганса. – Он просто пошутил. Давайте лучше выпьем израильского кофе!

Слова жены мгновенно подействовали на Ганса. Гнев его исчез, он положил трубку на место. Обстановка разрядилась, фрау Лебрехт пошла варить кофе, и в это время раздался телефонный звонок.

- Нет, нет, - говорил в трубку Лебрехт, - всё в порядке. У меня гостит Драбкин.

Квартира верного сына партии прослушивалась.

После имевшего место инцидента чашка горячего пахучего кофе была очень кстати.

Желание видеть эту пару у меня больше не возникало. Позже знакомые журналисты рассказали мне, что Лебрехт делал деньги, помещая в провинциальных газетах России заметки, поносящие Израиль. Мне как-то попались на глаза эти короткие, в 10-15 строк заметки в газетах Сибири. Большего места для них ему не давали.

Эта встреча в Москве лишний раз доказала, что иностранные коммунисты превосходят по злобности и страху своих советских хозяев».

- А когда вы получили разрешение?

Вика: – В феврале 1971 года. Я этот день в жизни своей не забуду. Шла домой из школы, училась в этот день во вторую смену. Шла себе по заснеженной тропинке. Мы как раз в этот день «проходили» рассказ Горького «Старуха Изергиль». Помнишь, о Данко и его горящем сердце? И я очень вошла в этот рассказ, я всё время проигрывала его текст в голове. Я чувствовала, как хорошо завтра напишу о Данко – на дом нам задали подготовить пересказ этого произведения. Я вся горела, как сердце Данко. Голова моя была занята только тем, как я напишу о Данко. Был тот редкий случай, когда я с нетерпением ждала следующего школьного дня. Вообще-то школу я не очень любила. Почти сорок лет прошло с того вечера, а я помню его, как вчерашний. Я больше никогда не читала рассказов Горького. Но сердце Данко, осветившее мне дорожку домой, помню прекрасно.

Вошла домой, и отец сказал мне: «Знаешь, завтра ты не пойдёшь в школу. Можешь выбросить свой портфель. Мы уезжаем».

Я так расплакалась, мне стало страшно. Я вдруг поняла, что всё кончено. Вся жизнь, к которой, несмотря на весь мой сионизм, я готовилась, кончилась.

- Как мама восприняла это?

Вика: – Мама была очень тихой, спокойной, уравновешенной женщиной. Что ты хочешь – йеки (так в Израиле называют евреев выходцев из Германии)! Она просто позвонила своей маме, чтобы та приехала, и бабушка прилетела уже на следующий день. Весь этот вечер мы обзванивали знакомых и немногих родственников. И очень быстро наш дом был полностью заполнен. Никто не плакал, а ведь все думали, что расстаёмся навсегда.

Лена Польская: – Ноя... Ах, какая она была умница! У неё ведь в детстве был перелом шейки бедра – упала на катке, так что они оба чуть прихрамывали. Она одна умела успокаивать Драпу. Она вела семью. Я не могу сказать, что именно Ноя была инициатором отъезда, но поверь мне, вся «зараза» шла тогда из Риги, это точно. А ведь у Нои в Риге было миллион знакомых, не говоря уж о жившей там маме. Она звала Драпу Мухой. Драпа порхал, Ноя стояла на земле...

... Прочтя это высказывание Лены Польской, Вика всплеснула руками: «Нет, нет, мама ни в коем случае не была инициатором отъезда! Но совершенно не мешала папе...»

Вика: - На сборы нам дали десять дней. Мне не разрешили выходить на улицу. Отец ужасно боялся за меня. Нельзя сказать, чтобы я уж очень боялась, но отец сказал – и точка. А я под впечатлением всего происходящего скоро стала чувствовать себя этаким Данко, вырывающим сердце для того, чтобы вести свой народ через лес.

Вл. Слепак: – Странно, я не помню его проводов...

Лена Польская: – Я тоже... Может, их и не было?

Маша Слепак: – Помню, что когда Драпа и Яша Казаков получили разрешение, в Брюсселе только-только закончился какой-то всемирный конгресс, на котором говорили о советских евреях, о помощи советским евреям, подавших документы на выезд в Израиль. Так Драпа заявил нам: «Ну, конечно, меня держали только потому, чтобы я не поехал на этот конгресс!»

... Кстати, это соответствовало действительности! Вика сказала, что у них уже был билет из Вены в Брюссель.

- Как сложилось у отца по приезде? Это правда, что всё началось с разочарования?

Вика: – Да, но разочарования не страной, а евреями. Он не хотел, приехав в Израиль, оставаться в русской культуре, он с ней порвал ещё в России, порвал окончательно, ещё в молодости. А еврейской культуры у него было мало, хотя он читал ТАНАХ, изучал нашу историю. Приобрести еврейскую культуру в России было очень трудно. Он старался... Приехав, он не собирался заниматься сионизмом – он хотел работать на благо страны. Ведь многие из тогда приехавших разъезжали и по Израилю, и по Америке, рассказывали о советских евреях, собирали деньги; возвращаясь, покупали квартиры, машины. И в этом нет ничего плохого – они достаточно настрадались в России. Некоторые продолжали работать на ниве общественных и государственных организаций, занимавшихся помощью советским евреям. Он же считал, что должен заниматься тем, что умеет, – он же был блестящим инженером! Правда, и он вначале попытался что-то сделать для оставшихся в СССР евреев, но, убедившись, что перед ним стена, бросил этим заниматься окончательно. Он хотел работать по специальности. Я ещё раз повторяю, что он был инженером высшего класса! А в Израиле тогда считалось, что если ты не из Америки, то ничего не знаешь! Состояние его в эти дни было не ахти какое...

Барух Подольский: – С Драбкиным меня познакомил Давид Хавкин, кажется, в 1964 году. Я жил после лагеря в городе Александрове и раз в неделю приезжал в Москву. Я сразу же был подключён к переводу «Эксодуса» на русский язык. Наши отношения с Драбкиным складывались замечательно. Мы были действительно единомышленниками. И он был очень активен. Я часто бывал у него дома, на даче. Хорошо знал его семью. Правда, после моей женитьбы и отъезда по причине этого в Краматорск виделись мы уже очень редко. Странная вещь произошла уже здесь, в Израиле. Кажется, в начале 1972 года я приехал к нему домой, и он вдруг начал выступать чуть ли не антисионистском духе! Говорил, что гордится тем, что его отец был за коммунистов и даже рубил шашкой белогвардейцев... Разговора у нас не получилось... И виделись мы после этого, кажется, всего лишь один раз - на дне рождения Давида Хавкина...

- А как у папы было с ивритом?

Вика: – Он грыз его! У него был иврит. Нельзя сказать, что блестящий, но вполне свободный. И очень неплохой английский. Он в начале даже преподавал электротехнику в школе в Шхунат Ха-Тиква. А устроил его на работу в авиационную промышленность (знаменитая Таасия аверит) сам Давид Бартов! Если бы не эта протекция, я не знаю, попал бы он вообще на инженерную работу! Русских инженеров тогда в такие места не брали. Все они считались шпионами! Но Бартов-то знал, что папа не шпион! Знаешь, когда он поехал от Таасии в командировку в Америку, то там кто-то сообщил американцам, чтобы не очень-то доверяли отцу, много ему не показывали - возможно, он русский шпион!

Интересно, что первое, что он услышал, начав работу в Таасие, было: «Тебя взяли на работу, дали зарплату – так сиди и не рыпайся! Радуйся! Читай газету!» Это его убивало.

В 1972 году наша компания, включая всю нашу семью, решила, что будем говорить только на иврите. Это было целью. Мы учились ивриту друг у друга. Надо сказать, что некоторые из нашей компании не очень-то хорошо изъяснялись по-русски – были и из Литвы, и из Черновиц, и так далее.

Отец страстно хотел что-то дать стране. Даже уехал сразу после окончания ульпана из Хайфы в кибуц Кфар-Блюм, организованный в своё время Нехемьей Леваноном, для организации в этом кибуце электронной промышленности. Он мечтал, чтобы советские евреи, получившие хорошее образование, дали Израилю всё, что умели, чтобы изобрели что-нибудь важное, нужное стране. Он хотел изобретать!

- Таасия аверит предоставила ему такую возможность?

Вика: – Да. У него была одна блестящая идея – противоракетная установка, устанавливаемая на танках. У него даже хотели украсть эту идею, но не удалось. Эта установка умела «обманывать» ракеты противника, запущенные по танку. Что-то там радиолокационное.

Я могу точно сказать, что все трагедии папы в 1973 году закончились. В этом году поняли цену его как специалиста. Ему ведь постоянно твердили, что надо учиться у американцев. Он же считал себя не хуже американцев, не раз говорил, что в его Московском энергетическом институте были великие учителя. Он без ложной скромности сам себя считал классным специалистом. И мучился тем, что не может дать стране то, что мог бы дать. А его уговаривали работать только по американским лицензиям. Ему говорили, что при наличии американских разработок изобретать невыгодно, нерентабельно. Он же считал, что именно изобретательство есть путь к независимости. И в итоге он много добился. Я уже говорила тебе о его военном изобретении. И только после воплощения его в жизнь - противоракетная установка - у него появилось имя, и ему уже не надо было доказывать, что он чего-то стоит. Он написал и книгу по специальности.

И ещё была у отца идея организовать непосредственно на Таасие изобретательское бюро, в котором могли бы трое друзей – папа, Лепковский и Польский - работать вместе. Оба они – и Лепковский, и Польский - к этому времени уже были в Израиле. Причём организацию этого дела поручили, естественно, Польскому как единственному из них с большими организаторскими способностями. И случилось ужасное – при работе над каким-то оригинальным прибором отец рассорился с Польским. Я не хочу вдаваться в подробности этой ссоры – пусть Бог их рассудит, - но отец порвал с ним раз и навсегда. Мне даже было запрещено приглашать в дом мою подругу Марину, дочь Польского, с которой я была дружна ещё с московских времён. Отец всегда ссорился навсегда. Он был идеалист. На самом деле, не будь у отца такого характера, он мог бы, поговорив по душам с Польским, – сколько лет близкой, сердечной дружбы! – всё уладить. Малейшее предательство – предательство, конечно, с его точки зрения – было для него поводом для окончательного, бесповоротного разрыва. А ведь ради Вити Польского отец мог бы горы свернуть. Он очень любил его, он не позволял ни маме, ни мне слова критического сказать о Вите. В итоге весь их когда-то совместный проект прогорел. И он больше никогда не общался с Польским... А ведь каким многообещающим выглядел проект!

Он многого не замечал или не хотел замечать. Его наивности не было предела. Чего только стоило его убеждение, что все евреи – интеллигентные люди! Можешь себе представить, какой удар ожидал его здесь! Оказалось, что присущее советским людям было и здесь, и порой в избытке – те же воры, подонки, обыватели, даже бандиты! Такое разочарование! Просто шок! Еврей – обманщик! Еврей – предатель! Ужас!!

Лена Польская: – Я не знаю, что там произошло. Они вместе делали электронно-оптический преобразователь. Оба они тогда работали на заводе «Эльта» (один из заводов Таасии аверит). И всё вначале было очень гладко и хорошо. А потом, я думаю, вверх взяли амбиции, им стало тесно. Они разошлись навсегда. Это Драпа... У него всё было навсегда. А саму разработку было решено перенести для внедрения в Кацрин, где Витя стал к тому времени директором завода. Но всё заглохло... А Драпа был так разгневан, что выгнал ни в чём не повинную мою дочь Марину из дома. Но Вика с Мариной скоро вновь восстановили отношения, и Драпа этому не препятствовал... Помню, как-то на курсе компьютеров во время перерыва, когда все пили кофе, я подошла к Драпе и говорю: «Драпа, привет!» А он мне отвечает на иврите: «У меня есть красивое еврейское имя – Давид!»

Маша Слепак: – Когда мы только приехали, я звоню ему: «Драпа, привет!» А он мне в ответ: «Я на клички не отзываюсь!» И положил трубку. Но потом перезвонил, и мы быстро уладили этот маленький конфликт.

Вика: – Знаешь, совсем недавно на открытии выставки «Сорок лет алие» в Доме диаспоры я подошла к человеку, которого очень давно не видела. Подошла к нему и сказала: «Здравствуй, Карл!» А он мне довольно холодно ответил: «Я не Карл, я – Ихезкиель. Я уже давно не откликаюсь на имя Карл». Это люди борьбы. Они всё время в борьбе и с самими собой. Не расслабляются. Никогда. Всё время начеку. Я много думала об этом. Ведь жить с моим отцом было далеко не сахар. Это был человек, не шедший ни на какие компромиссы. Но можно ли было достичь того, чего он достиг, без таких усилий? И он платил за это большую цену, главным образом – цену людского непонимания...

- Что в нём было ещё особенного, в твоём отце?

Вика: – Любознательность и, ты не поверишь, – озорство. Мальчишеское озорство. Даже в 83 года он был озорным. Был неистощим на выдумки. Обожал путешествовать по стране. Мы объездили с ним всю страну. Машину нам помог купить дядя из Америки. Поэтому машина у нас была сразу же по приезде. Его мечта путешествовать по Израилю сбылась мгновенно. Не помню субботы, чтобы мы сидели дома. Ещё до войны 1973 года мы успели побывать в Синае, в Шарм Аш–Шейхе. Были в Иерихоне, в Бейт-Лехеме... Господи, где мы только не были! Его не очень тянуло за границу, но мама потащила его и в Европу, и в Америку. Несколько раз ездил в свою любимую Грецию. Он очень любил и превосходно знал греческую культуру, историю. И тем не менее, считал, что всё, что есть в мире, можно найти в Израиле.

Большую часть своей жизни в Израиле он прожил в сохнутовской квартире на третьем этаже, потом родители купили квартиру с лифтом в центре Реховота. Когда мама умерла, мы предложили ему жить с нами, но он не захотел. Он жил с нами только последние три месяца своей жизни.

- Как он встретился с отказниками, когда они приехали в Израиль?

Вика: – Они были изначально на него несколько обижены за то, что он не поддерживал с ними связь. Они не понимали его. И, признаюсь, это действительно трудно было понять. Я это почувствовала, когда приехал Польский. Я видела, что Витю больше тянуло к Зарецкому – тот поддерживал непрерывную связь с отказниками. И это было правильно. Кроме того, они не понимали, что отец не хотел писать об обрушившихся на него трудностях и разочаровании.

- Но, Вика, пойми, каково бы ни было отношение твоего отца к тому, что говорил Зарецкий отказникам, это было непосредственной связью с Израилем, глотком воздуха!

Вика: – Я понимаю! Но пойми, что отец весь был соткан из принципов! Он говорил Володе Слепаку, что тот будет сидеть кучу лет, потому что не уходит с работы, – так и случилось! И отец считал, что с этим ничего нельзя поделать. Ничего! Более того, он считал, что такое положение вещей узаконено Советами. Поверь мне, он очень переживал за всё, что там происходило. Собирал вырезки из газет, знал обо всём. Я не думаю, что он мог дополнить что-то к тому, что делалось для отказников. Свой долг начать процесс пробуждения советских евреев он считал выполненным. В Израиле же его сионизм заключался в том, что он решил стать одним из ведущих инженеров страны. Он считал себя достойным этого. Но вхождение в политику претило ему.

- Его тащили в политику?

Вика: – Да, особенно в Ликуд. Отец был по израильским меркам «правым». Голосовал за Цомет, за Арика Шарона, за Рафуля.

Вл. Слепак: – Когда я приехал, он мне сразу же позвонил, и звонил потом раз-два в месяц. По часу иногда разговаривали. Всегда одна и та же тема:

- Ну, ты выучил уже иврит, свой родной язык?

- Нет...

- И зачем я только с тобой разговариваю?

Как тебе это нравится? Но домой не приглашал. Мы мало общались – так, по великим праздникам.

Вл. Престин: – Встретил Драбкин меня очень хорошо – в аэропорту. И он, и Лепковский пришли. Очень хорошая была встреча. Потом была встреча в парке Ха-Яркон... Но... А что ты хочешь? Прошло 15 лет! Заботы совершенно разные. Но мы всегда с ним хорошо разговаривали. И говорил он по-русски со мной, никаких не было с этим проблем. Нет, нет – ни обид нет у меня, ни претензий. Бывали мы у них, не слишком часто, но бывали. Нет, не было у меня даже царапины в отношениях с ним. Надо было знать его. Он как-то сказал мне: «Кто сейчас приехал? Те, кто ехал к своим родственникам, друзьям. Или те, кто стал знаменитым за время отказа. А я оказался сиротой в Израиле».

- Володя, скажи, если бы Драбкин влетел в крутой отказ, как ты и многие другие, стал бы он лидером?

Вл. Престин: – Однозначно! Способности у него были невероятные! Очень мощный человек! Блестящий импровизатор! Ну, кого интересно слушать? Импровизатора! Того, у кого блеск в речах и мыслях! А у него всегда был блеск. Он первый оценил важность письма Чалидзе и первым подписал его. Очень яркий человек! Правда, у тех, кто работал с ним, – я-то общался с ним только в походах, да на встречах разных, - был, я думаю, перебор в общении с ним. Я думаю, он многих из них доставал. Конечно... Знаешь, я честно тебе скажу, всё-таки много выдержать его было трудно. Он никогда не был особо деликатным. При таких остроте ума, эмоциональности, напористости он легко мог обидеть, даже оскорбить. Он не всегда рецензировал свои мысли. Они лились у него потоком – остроумные, интересные. Но могли быть и очень едкими.

- Вика, отчего папа умер?

Вика: – Рак пищевода... Три месяца он страдал... Он, я думаю, после смерти мамы жить уже не хотел. Он прожил только год после смерти мамы. Как он ухаживал за умирающей мамой!..

... Муж Вики, Эрик, спокойный, деловитый, немногословный, ни разу не вмешавшийся в интервью, сварил и принёс нам кофе – я уж и не помню, когда я наслаждался таким потрясающим кофе! – и только что испечённый нежнейший кекс. Заметив, что от наслаждения я закрываю глаза, Вика заметила: «Папа всегда говорил: не делайте из еды культа!»

- Вика, а чем ты занимаешься?

Вика: – Энтомологией. Мама была микробиолог, я больше зоолог. Отец очень интересовался моей работой. Представь себе, что даже давал советы – как у врождённого изобретателя у него были идеи для всякой работы.

Он без конца читал книги на иврите. Он хотел читать всё, что читают мои дети...

... У Вики трое детей – совсем взрослая дочь, будущий психолог, увлечённо рисует; сын - в армии, в боевых частях, участвовал в последней ливанской мясорубке, и девятилетняя дочь...

Вика: – Он читал очень многих израильских писателей. Он хотел быть израильтянином. Это было простой сутью его сионизма. Он не жил прошлым. Любил говорить о политике, переписывался с Рафулем (знаменитый военачальник, генерал Рафаэль Эйтан, основатель партии «Цомет»), очень сочувственно относился к его партии. Отец был очень «правым» в политике. Никогда не голосовал ни за какую русскую партию – он категорически был против русского гетто. Его никогда не интересовало русское радиовещание, русское телевидение. Он не хотел слышать русских песен ещё там, а постоянное их пение здесь считал просто маразмом. Он и в России много читал, и читал, естественно, на русском, но это были его любимые Хемингуэй, Джек Лондон, О. Генри. А здесь и подавно он не читал ни русских, ни советских авторов, даже перестроечных. Он отрезал от себя Россию...

- Ему хватало иврита говорить об искусстве, о высоких материях?

Вика: – Да! И если он слышал слово, которое не знал, то немедленно доставал словарь и изучал это слово со всех сторон. У него была куча словарей. Он лазил в Интернет, ходил на лекции по ивриту. Ходил в университет на лекции по истории иврита, по истории Израиля и еврейского народа.

- Но он должен был понимать, что не все могут так, как он, что есть масса пожилых людей, которые уже не в состоянии выучить иврит! Он не понимал, что им нужен был русский язык для общения, для получения информации, в конце концов, для того, чтобы не сойти с ума?

Вика: – Он мог понять тех, кому трудно было осваивать иврит, но он не мог понять тех, кто не хотел осваивать иврит! Для него иврит был чем-то святым. Если бы к нему приходили люди и просили о помощи в этом плане, он бы помог им от всего сердца! Но были и есть масса таких людей, которые и не хотят учить иврит! Им вполне достаточно русского языка. Боже, я сама лично выслушивала массу доводов в пользу этого: иврит - он и примитивный язык, и некрасивый, и варварский, и не современный, и не отражает современной культуры... Какая чушь! Чёрт-те что! Его это выводило из себя страшно! Ты думаешь, отцу легко давался иврит? Но он был из тех людей, которые грызут жизнь... Он никогда не искал лёгкого в жизни.

Что тебе больше, отец не общался в последние годы даже с Тиной Бродецкой, так как она не разговаривала на иврите, не жила израильской жизнью, жила прошлым, героическим, славным, но прошлым. Он не мог этого ни понять, ни принять. Он-то сам врастал, хотел быть здесь и только здесь, не где-нибудь ещё, и уж, тем более, не в своём прошлом. Какова идея – приехать сюда и не стать органичной частью страны? Он спешил, он боялся не успеть, он искренне считал, что общение на русском – это потеря драгоценного времени. Он привёз свои любимые книги на русском, но не читал их здесь, а жадно набросился на ивритскую литературу. Но для этого нужен был язык, язык своей страны! Читал и левых писателей, хотя и не любил их, но читал, чтобы понять, что происходит вокруг. Он увлёкся писателем Сами Михаэлем только потому, что писательский истеблишмент считал его малоинтеллектуальным – как же, всего лишь выходец из Ирака! Но ведь то же самое было и с отцом – как же, всего лишь инженер из России!

- Да, цельная натура...

Вика: – И никогда не изменял себе! Всегда был целеустремлён!

- И никогда никакой игры?

Вика: – О чём ты говоришь!? Какая игра!? Более всего на свете он не терпел лицемерия!

- Представляю, как его должна была раздражать хлынувшая в Израиль алия девяностых годов с её русскими партиями, газетами, радио, телевидением…

Вика: – Я пыталась ему объяснить трудности абсорбции такой массы людей. Но, с другой стороны, я считаю, что страна недостаточно сделала для их абсорбции. Отсюда перекос в сторону русского языка и прочее, связанное с этим.

- Интересно, если бы я при жизни его попытался взять у него интервью на русском языке, выгнал бы он меня?

Вика: – Не знаю... Правда, не знаю... Вот, например, он очень уважал Тамару Каганскую (наша общая хорошая знакомая, психиатр, упорная, волевая, умница) и много общался с ней на русском языке, видя, как она, приехав в солидном возрасте, грызла иврит, и выучила его так, что смогла работать на нём профессионально... А знаешь, я всё-таки думаю, что он бы дал тебе интервью, если бы ты убедил его, что это нужно для других, для будущего. К нему надо было ещё уметь подойти...

- Мама хорошо освоила иврит?

Вика: - Да, вполне. У мамы не было никаких сантиментов ни к какому языку. Надо было – она выучивала, и всё. В последние годы родители разговаривали друг с другом на иврите.

- Я думаю, доживи он, каким бы ударом была для него Вторая ливанская война!

Вика: – У меня сын был на этой войне...

- Скоро бабушкой станешь?

Вика: – По-моему, нет. Я пока что бабушка двух собак и кота.

... Небольшие, суетливые собаки крутились и лаяли во время всего интервью. А кот важно расхаживал повсюду, не выказывая ни малейшего интереса к моей персоне. Гордый, жирный, ухоженный кот. Кроме них, в доме живут ещё огромная длиннохвостая ящерица–игуана, по имени Карла, зелёная и неподвижная. А в лаборатории сельскохозяйственного института «Вулкан», где работает Вика, в огромных стеклянных банках ползают жуки, величиной с голову Арафата. Жуть какая-то...

 

Одна из последних фотографий Давида Драбкина

Ноя Драбкина скончалась 12 сентября 2004 года

Давид Драбкин скончался 28 декабря 2005 года.

Оба они похоронены в Реховоте.

Вот что 12 января 2006 года написал в некрологе известный отказник, узник Сиона Лазарь Любарский (привожу с сокращениями):

«Скончался Давид Драбкин, один из выдающихся сионистов эпохи «Отпусти народ мой» - ещё не дописанной главы истории борьбы евреев СССР за право быть собой, за свою принадлежность к

еврейской истории, к всемирному еврейскому сообществу, за право репатриироваться в Израиль. Особенностью этого человека было то, что он всегда думал о выживании еврейского духа, уничтожение которого стало одной из важнейших целей советской идеологии...

Давид Драбкин был самоотверженным борцом, готовым на любые жертвы во имя еврейского народа, народа Израиля. Ещё в юности он преодолел психологический барьер страха, раскрепостился, вёл себя с покоряющим экзотическим блеском. Он умел убедить, зажечь, вселить уверенность... Давид чудом избежал арестов, более того, в разгар борьбы советских евреев власти поспешили выдворить его из страны...

В Израиле Драбкин врос в жизнь страны. Он демонстративно отказался пользоваться русским языком, говорил только на иврите, работал инженером, преподавал, писал на иврите книги...

Да будет благословенна светлая память о Давиде Драбкине!»

 

И я не сомневаюсь – есть и будет!

 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 3341




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer8/Lvovsky1.php - to PDF file

Комментарии:

Марк Зайцев
- at 2014-08-17 23:36:02 EDT
Мне тоже очень понравился этот очерк. Как и предыдущий очерк о Тине Бродецкой. Ведь, правда, удивительная, героическая женщина, столько сделавшая для сионистского движения, для Израиля, для евреев. И мне странно и даже больно читать про героя этого очерка, тоже героического и удивительного человека, что он "не общался в последние годы даже с Тиной Бродецкой, так как она не разговаривала на иврите, не жила израильской жизнью, жила прошлым, героическим, славным, но прошлым. Он не мог этого ни понять, ни принять".
Этой категоричности я не понимаю и не приемлю.

Сильвия
- at 2014-08-17 22:42:46 EDT
Замечательный рассказ об удивительных людях. Многое знакомо, еще больше незнакомого, но интересно и то, и другое.