Borschagovsky1
Александр БОРЩАГОВСКИЙ
НЕСЫГРАННЫЙ "ГАМЛЕТ"

    
     Увы, русский "Гамлет" в исполнении Михоэлса не осуществился, не суждено было блистать в едином ансамбле Клавдии Половиковой - королеве и Рубену Симонову - Полонию, хотя Капица и мечтал об осуществлении их общего с Соломоном Михайловичем замысла; была даже отыскана непредвиденная сценическая площадка для "русского "Гамлета" - в Институте кислорода.
     Годы спустя после гибели Михоэлса его вдова А.П. Потоцкая-Михоэлс вспоминала о том, что "перед самым отъездом в Минск в январе 1948 года, неизвестно почему, без всякого предлога, Михоэлс позвонил Петру Леонидовичу по телефону и сказал ему свои последние приветственные слова". И Анастасия Павловна повторила: "Без всякого предлога и повода..."
     Так ли это? Действительно ли безо всякого повода?
     Михоэлс не мог знать, что само его существование подошло к роковому рубежу, однако мысль о близкой смерти слишком часто посещала его в последние полтора-два года жизни. "Постигшее наш театр горе ввергло меня в отчаяние, - сказал Вениамин Зускин на допросе 31 марта 1949 года о гибели в Минске Михоэлса. - Я вспомнил в этот день (13 января 1948 года. - А.Б.), как за последнее время Михоэлс много и часто говорил о своей близкой смерти. Говорил он это не только мне, но и другим работникам нашего театра. Еще 24 ноября 1946 года, в день 25-летия моей сценической деятельности, Михоэлс подарил мне бумажник, в котором я обнаружил письмо следующего содержания: "Хочешь или не хочешь, так или иначе, но если я скоро умру, ты обязан занять мое место в театре. Готовься к этому со всей серьезностью"[1].
     Еще при жизни Михоэлса Зускин мучительно, до панического страха воспринимал менявшуюся вокруг них жизнь. "Михоэлс пригласил меня к себе в кабинет, - показал Зускин на суде, - это случилось в день 30-летия ГОСЕТа (Государственного еврейского театра. - А.Б.), даже не в день, а в три часа ночи после праздника, и показал мне театральным жестом короля Лира место в своем кресле. Далее Михоэлс вынимает из кармана анонимное письмо и читает мне. Содержание этого письма: "Жидовская образина, ты больно далеко взлетел, как бы головка не слетела..." Об этом письме я никогда никому не говорил, даже жене. Потом Михоэлс разорвал это письмо и бросил. Это было при мне. Вот как было дело до 1948 года".
     Этих свидетельств любителю детективных фабульных узлов хватило бы на головоломный сюжет с некими тайнами, роковым образом открывшимися Михоэлсу и сделавшими его жизнь невыносимой. Можно бы и по-другому: порассуждать о мистическом наитии, о вмешательстве сверхъестественных сил, о некоем самопророчестве великого артиста. Здесь не место развивать эту тему: следственные и судебные документы дела Еврейского антифашистского комитета открыли мне множество точных свидетельств и подробностей, позволяющих здраво судить о трагедии Михоэлса как об исторической трагедии, о нараставшем чувстве обреченности, о накатывавшей на него смертной тьме.
     Тысячами нитей он был связан с жизнью евреев страны, с драмами тех, кто, возвращаясь из эвакуации на родные пепелища, оказывались изгоями: чувство долга и совесть не позволяли ему отворачиваться от чужих бед и страданий - и он погружался в эту боль. Он не просто видел закат национальной культуры, не исключая и еврейского театра, а трепетными, чувствительными отеческими пальцами осязал ее затихающий смертный пульс. Он вполне постиг и то, что не слепая судьба в силу исторической неизбежности хоронит культуру и язык народа, что сама власть, именно власть страны последовательно разрушает ее, ведет дело к катастрофе, к своеобразному "культурному геноциду".
     Сильный, волевой человек, он жестоко исстрадался, а кто из мыслящих и эмоциональных людей в такие часы не ищет дружеской опоры, сочувственных глаз и голоса, даже и в том случае, когда предчувствие беды скрывается, прячется им! А всякий внешний толчок - внезапный отъезд, перемена обстановки, новое начинание - обостряет эту потребность в слове и самом голосе друга. Нельзя, разумеется, отрицать и силы предчувствия, таинственную их власть над нами, тем более когда речь идет о такой неординарной, тонкой натуре, как Михоэлс, и все же звонок его Петру Леонидовичу Капице перед самым отъездом в Минск - прежде всего свидетельство дружбы, духовной близости. В истинности этой дружбы, в ее значимости для обоих - и повод, и предлог телефонного звонка Михоэлса.
     Именно Михоэлс, а не "инстанция" и высокое начальство со Старой площади, попросил Петра Леонидовича выступить на первом еврейском антифашистском митинге, о котором Соломон Михайлович вспомнил на юбилейном банкете Капицы, назвав его выступление замечательным и объявив себя в этой связи должником ("я... бесконечно перед вами в долгу"). Михоэлс не преминул сдобрить свое признание шуткой, ибо "версия" о еврействе Капицы, которую, мол, пришлось не без труда развеять Михоэлсу, возникла потому, что речь Капицы на митинге, как и все другие речи, прозвучала в переводе на еврейский язык.
     На судебном допросе в июне 1952 года обвиняемый Лозовский напомнил, что в его разговоре с А. Щербаковым по "ВЧ" осенью 1941 года родилась мысль о создании нескольких антифашистских комитетов; в ту пору (с 15 мая 1939 года) Лозовский был заместителем наркома иностранных дел. "Мы создали сразу несколько антифашистских комитетов: славянский, еврейский, женский, молодежный, антифашистский комитет ученых, - сказал Лозовский. - Уже по одному названию видно, что это не классовые организации для пропаганды только среди рабочих, а такие организации, которые должны обращаться ко всем, кто хочет и может что-либо сделать для борьбы с фашизмом... Почему меня обвиняют, что я создал Еврейский антифашистский комитет, а не все пять комитетов? Почему встреча с каким-то Розенбергом лучше (точнее, хуже!), чем встреча с Миколайчиком? Почему Славянский комитет мог принимать по моему разрешению Андерса? Это что, друг Советского Союза?"
     Тщетны были попытки Лозовского в заседаниях Военной коллегии Верховного Суда СССР добиться уравнения в "правах" ЕАК с другими антифашистскими комитетами, снисхождения к иудейской вере, к обрядам, синагоге и даже к еврейскому языку идиш. С первых дней существования ЕАК за комитетом наблюдали неотступно и предвзято. У будущих его судей, до поры терпевших, а то и поощрявших (в целях слежки и предстоящих провокаций ради) само существование ЕАК, в запасе сохранялся особый обвинительный трюк, применить который во время войны и после нее и помыслить не могли в отношении кого-либо еще, кроме еврейского комитета: само обращение к евреям мира, к тем из них, кто хотел и мог, хотя бы только материально, помочь борьбе с фашизмом, - в этом обращении к ним поверх "классовых барьеров" и государственных границ усматривалось предательство и преступление. Понимая всю абсурдность такого обвинения, следователи и судьи тем не менее настаивали на нем, не раз возвращаясь на предварительном следствии и в заседаниях суда к митингу 1941 года.
     И тогда в судоговорении вновь возникало имя Петра Капицы, выдающегося ученого, по воле переводчика и голосом радиодиктора заговорившего на еврейском языке и кем-то из слушателей в простоте душевной принятого за еврея. "Секретарь ЦК дает мне указание - срочно созвать радиомитинг на еврейском языке для пропаганды на США, а здесь (на Лубянке и на суде. - А.Б.) мне говорят: был какой-то националистический митинг, и все это сделал Лозовский. Но каждый выступавший на митинге был проинструктирован в ЦК; каждая речь читалась мной, Александровым [2] и Щербаковым".
     Напрасны усилия Лозовского летом 1952 года обелить митинг 1941 года -- взволновавший мир призыв к антифашистской борьбе, речи, переведенные газетами мира на многие языки, речи, живую страсть которых не погасил даже бдительный присмотр трех членов ЦК. Крамола, отступничество, буржуазный национализм усматривались теперь судьями в выступлениях участников митинга. Будь их помыслы чисты, рассуждали иные из следователей, эти еврейские интеллигенты, превосходно владеющие русским языком, и выступили бы по-русски, не прятались бы за мало кому понятный язык, вели бы разговор откровенный и честный, после нашлись бы и евреи-переводчики! А они даже православного Капицу погрузили в темноту своего полулегального, по крохам, милостыней собранного за века скитаний по Европе языка идиш.
     Вину за "националистический митинг" следствие целиком возложило на Лозовского, стремясь, вопреки фактам и логике событий, объявить его главой преступного заговора "еврейских националистов". Лозовский защищался умно, дерзко переходя в наступление. Понимая, что среди злобных обвинителей ЕАК оказался и "академик" Александров, Лозовский пророчески заявил: "Я считаю Александрова человеком нечистоплотным. Я нахожусь 40 месяцев в тюрьме и не знаю, что делается на свете. Я не знаю, кем стал Александров за это время, но уверен, что рано или поздно он будет исключен из партии..."
     "Скажите, - обратился Лозовский к судьям (главному судье генерал-лейтенанту юстиции Чепцову и двум его помощникам генерал-майорам), - академик Капица мне подчинен? Писатель Эренбург мне подчинен? Эренбург называет, бросая в лицо фашизму, имя своей матери: Ханна. И вдруг кто-то говорит, что это возвращение к еврейству. Мою мать тоже звали Ханна - что же, я этого должен стыдиться, что ли? Почему это считают национализмом?"
     В иной манере, без гнева и раздражения, словно в долгом раздумье о минувшем, защищался на суде Давид Бергельсон, классик еврейской прозы. Помянув тех, чьи речи пришлось переводить на еврейский язык, в том числе Эренбурга, Капицу, он с осмотрительностью, однако твердо определил свою позицию. "Было бы очень трудно, - сказал он в первый день своего судебного допроса (Бергельсон в судебном заседании допрашивался первым), - обращаясь к евреям, не писать о евреях. Да, мое обращение было направлено не к аудитории "Морген фрайхайт" (т. е. не к коммунистам. - А.Б.), а к среднему слою евреев США". Он терпеливо объяснял, что в этом и был смысл многих обращений к евреям США: разбудить средние слои, подтолкнуть их к антифашистской борьбе и материальной ее поддержке, "меня позвали в отдел пропаганды ЦК ВКП(б) еще до создания ЕАК и предложили написать обращение к евреям США и мира, чтобы призвать к сопротивлению фашизму. Это первый раз".
     Бергельсон написал брошюру "Евреи в Отечественной войне", написал искренне: "...в ней я обращался к евреям, чтобы они активнее боролись против фашизма". Но ни искренность брошюры, ни святость цели, ни достоверность ее материала не спасли ее впоследствии от провокаций лубянских следователей и военных судей: брошюра, сказал главный судья, "призывает каждого еврея дать клятву: "Я дитя еврейского народа!" и т. д. Это же призыв к единству по признаку одной крови". - "Там говорится о единстве в борьбе с фашизмом", - возразил Бергельсон. "Вы считаете, что с фашизмом ведет борьбу только еврейский народ?" - "Но ведь это было обращение советских евреев-антифашистов к евреям всех стран во время войны. Было же такое выражение: "Братья евреи!" Я не вижу в этом выражении ничего плохого".
     У допытчиков Лубянки и у судей своя логика: в устах академика Капицы, злоумышлением Михоэлса вовлеченного в еврейский митинговый шабаш, выражение "братья евреи" - не очень желательная, но терпимая формула интернационализма, "сталинской дружбы народов", в устах же самих евреев это - "националистический" призыв, порождение сионизма, уловка заговорщиков, наказуемая по параграфам политической полиции.
     "Второй раз нас позвал Александров, - продолжал Бергельсон показания о радиомитинге 1941 года. - По его заданию я написал обращение, которое должно было передаваться по радио. Это обращение было направлено исключительно к евреям. Если Агитпроп ЦК ВКП(б) не обращал на это обстоятельство внимания, значит, так и надо. Возник ЕАК, комитет этот еврейский, значит, и обращения свои он должен адресовать евреям".
     Петра Капицу в Агитпроп ЦК ВПК(б) не позвали: сама столь неожиданная, не тривиальная мысль - пригласить известного миру ученого к участию в еврейском митинге - только и могла прийти в голову Соломону Михаиловичу. Митинг этот стал заметным событием тех военных дней, особенно памятным на фоне тяжких поражений на фронтах. Убежденная, энергичная, полная исторического оптимизма речь Петра Леонидовича не уходила из памяти, и спустя годы Михоэлс ощущал себя не просто в долгу перед Капицей, а "бесконечно".
     "Должник" - не просто случайно сорвавшееся за праздничным столом красное словцо. Как выяснилось, существовал и прежде, до войны, и в ту пору, когда праздновалось 50-летие Капицы, некий встречный счет ученого к артисту: обещание Михоэлса выступить в "русском "Гамлете"".
     Вполне правдоподобно, что Петр Леонидович, знаток Шекспира, долго живший в Англии, поклонник сыгранного Михоэлсом Лира, был среди тех немногих оригиналов, кто склонял Соломона Михайловича, нестарого еще патриарха еврейской сцены, к выдающемуся эксперименту, к русскому "Гамлету" в ансамбле превосходных мастеров русского театра. Впрочем, почему к эксперименту? Что в актерской природе Михоэлса, в его художественном мире могло помешать ему сыграть роль принца датского на русской сцене? Язык? Но русская речь Михоэлса была безукоризненна, полнозвучна, лишена малейшего налета книжности, вышколенности, нарочитости, скучной правильности: все страсти человеческие, все душевные движения, интонационное богатство - все дышало, жило, пульсировало в ней. И его Лир, сыгранный на еврейском языке, его еврейский Лир был в то же время и общечеловеческим, вселенским, был одновременно и истинным британцем. Ожидание и требование русского Гамлета от Михоэлса было не шутливой обмолвкой Капицы, не формой комплимента: для вас, мол, нет ничего невозможного! Капица деловито предъявлял Михоэлсу свой "счет" к оплате, ждал этого спектакля, готов был деятельно участвовать в его осуществлении.
     В 1944 году, после триумфальной поездки за океан, в атмосфере набиравшего силу разгрома гитлеровских армий Михоэлс, принявший на себя непомерный груз обязанностей главы Еврейского антифашистского комитета - и не только общее руководство, но и заботу о каждом, кто писал в ЕАК, взывая о спасении и помощи, кто приезжал в Москву на Кропоткинскую, 10, и на Малую Бронную в помещение ГОСЕТа, кто нуждался не просто в сочувственном слове, но в деятельной поддержке, - Михоэлс, почти отлученный делами от сцены, весь отдавшийся чужим заботам и бедам, не расставался с Шекспиром, с мыслями о Гамлете и не только о Гамлете. Б 1944 году на юбилее Капицы он имел все основания произнести во всеуслышание уже приведенные мною слова: "Счет, предъявленный вами, - спектакль "Гамлет" на русском языке - оплачу!"
     Но почему на русском? Почему непременно на русском языке должен был быть сыгран "Гамлет" с Михоэлсом в заглавной роли? И сыгран, судя по свидетельству памятливой и точной в подробностях Потоцкой-Михоэлс, не в помещении ГОСЕТа, а на подмостках одного из академических институтских зданий? Театр, поставивший "Короля Лира" так, что спектаклем, особенно Лиром-Михоэлсом, был покорен великий соотечественник Шекспира Гордон Крэг[3], мог бы решиться и на постановку "Гамлета". Но меньшей мере три выдающихся поэта - проникновенный лирик Давид Гофштейн, пламенный романтик Перец Маркиш и Самуил Галкин, превосходный переводчик "Короля Лира", - могли бы, всяк по-своему, осуществить и перевод "Гамлета".
     Но Михоэлс не озаботился переводом этой трагедии для своего театра.
     Он навсегда с затаенной горечью запомнил сложности, возникшие в труппе, когда он наконец решился на постановку трагедии о короле Лире. "...Когда конкретно встал вопрос о "Короле Лире", - вспоминал он в 1936 году, - то вся без исключения труппа театра выступила против этой затеи. Зускин, один из ближайших моих товарищей по работе, наиболее одаренный актер в нашем театре, боялся этой работы, говорил, что нам с ней не справиться. Он считал, что это театру и не нужно. Я оказался в одиночестве..."
     К несогласию всей труппы и другим возникавшим сложностям прибавилось, по признанию Михоэлса, "огромное недоверие к своим физическим данным". "Обладая низким ростом, - писал он, - я не мог передать образ королевского величия ни при помощи гордо поднятой головы, ни при помощи монументально-величественных движений" [4]. И все же Лир - это патриарх, почтенная старость, так внезапно подвергшаяся трагическому испытанию и крушению; Лир - это старик, образ величия которого может быть представлен в самом разном и неожиданном обличье, что и доказал Михоэлс.
     Но если решение Михоэлса сыграть Лира вызвало дружное несогласие всей труппы, иронию, скрытые насмешки актеров, то каково ему, прожившему уже полвека, будет заговорить с ними о постановке "Гамлета"?! В театре хорошо помнили дважды не давшееся Михоэлсу (в 1919 и 1922 годах) исполнение роли Уриэля Акосты в одноименной драме Карла Гуцкова, роли, которая могла бы служить некой ступенью к сложнейшему в мировом репертуаре образу Гамлета. Тридцатилетний Михоэлс потерпел неудачу в двух настойчивых драматических попытках сыграть Акосту - как же отважился пятидесятилетний, измотанный жизнью, потяжелевший мастер посягать на роль молодого Гамлета?
     ГОСЕТ - ансамблевый театр; наличие в нем непревзойденных Зускина и Михоэлса, их Богом дарованного творческого главенства, не деформировало цельности и гармоничности актерского ансамбля; немало усилий прикладывал сам Михоэлс для сохранения ансамбля - живого, естественного художественного организма. Ему удавалось добиться этого и в "Короле Лире", и в таком бурном, поистине коллективном действе, как "Фрейлахс", - этом воплощении ансамблевости, сравнимом разве что с "Принцессой Турандот" Вахтангова.
     Не знаю, первому ли Капице пришла на ум мысль именно о русском "Гамлете" Михоэлса, - быть может, артист сам, укрывшись за шуточной или мечтательной интонацией, заговорил о таком "сборном", экспериментальном спектакле, гастрольном, давно непривычном для советского театра. Заговорил этак невзначай, между прочим, и был горячо, так горячо поддержан своим другом, что отныне будущий спектакль можно было публично назвать "счетом, предъявленным" Капицей, и обещать "оплату" этого счета. В труднейшем и граждански счастливом для Михоэлса 1944 году он искренне верил в то, что этот "счет" Капице будет оплачен. Мысленно он не расставался с "Гамлетом" и миром шекспировских образов, однако перевода трагедии о принце датском на родной язык не заказывал, что не преминул бы сделать, если бы сохранялась хоть малая возможность постановки "Гамлета" на сцене ГОСЕТа.
     Вспоминаю шекспировскую конференцию Всероссийского театрального общества в апреле 1946 года и вдохновенную речь Соломона Михоэлса (25.IV), спустя 18 лет опубликованную в журнале "Театр" (1964, № 4) под названием "Несыгранные шекспировские роли". Хотя Михоэлс размышляет в ней не только о Гамлете и давно сыгранном короле Лире, но и о Шейлоке, Ричарде III, Отелло и даже Фальстафе, в центре всех его рассуждений, догадок, попыток проникновения в мир шекспировских образов оставался Гамлет. "Выходить на трибуну только для того, чтобы рассказать о работах, которые ты не сделал, - начал свою речь Михоэлс, - о ролях, которые ты не сыграл, - затея, вероятно, довольно странная... Единственное, что можно тут сказать: народил бы я сыновей и дочерей, а они не родились, ну и что же?! За душой почти каждого актера спрятаны такие мечты, такие "проекты" шекспировских образов. И у меня "за душой" тоже есть такие несыгранные шекспировские роли. Если бы я не боялся сглазить, я бы сказал - "пока несыгранные". Их довольно много, этих ролей. Даже страшновато преподнести вам весь перечень шекспировских ролей, которые я примерил на себя".
     Он назвал уже перечисленные мною шекспировские роли, в том числе и Фальстафа ("...очень трудная роль, причем отнюдь не раскрытая до сих пор"), но прежде всего - Гамлета. Гамлету и посвящена почти вся речь, поражающая оригинальностью взгляда, глубиной и самобытностью прочтения великой трагедии Шекспира.
     В апреле 1946 года Михоэлс еще не потерял надежды, он опасался, как бы не сглазить одобренный Капицей шекспировский "проект"; еще он не расстался с мечтой выступить в роли Гамлета на русской сцене, продолжив славный ряд ее мастеров, дерзавших воплотить этот образ. Но жить Соломону Михайловичу оставалось от апреля 1946 года немногим более полутора лет: он был убит на самом пороге 1948 года и в наследство нам оставил не живой сценический образ Гамлета, а свое целостное и мудрое его истолкование.
     "В чем подвиг Гамлета? - вопрошал Михоэлс, обращаясь к собранию режиссеров, актеров и шекспироведов страны. - В раскрытии страшной правды... Не шпагу требует в самом начале своей борьбы Гамлет. Он не может выступить в бой без доспехов истины. Гамлет ищет истину, именно она, истина, придает силу его шпаге, но чтобы узнать ее, он призывает на службу самое тонкое орудие человеческого познания - искусство лицедея... Гамлет есть раскрытие сокровенного смысла шекспировского творчества. В нем автор обнажает собственное свое отношение к искусству и к борьбе. Согласитесь - это произведение чем-то несомненно автобиографично".
     Убийство в Минске 13 января 1948 года отняло у нас выдающегося художника, а вместе с ним и мечту о новом, доселе небывалом Гамлете, сотворцом которого был бы, осуществись этот "проект", выдающийся ученый XX века Петр Леонидович Капица.
     Следователи Лубянки отдавали себе отчет в том, что ни А. Щербаков, ни псевдофилософ Александров не требовали к себе в 1941 году Петра Капицу для наставлений по поводу речи на антифашистском митинге - ее текст попал к ним в руки потому, что потребовался перевод на еврейский язык. Но зная, что Капица согласился участвовать в митинге по просьбе Михоэлса, уничтоженного ствии по приказу Сталина Абакумовым, следователи по делу ЕАК не единожды возвращались на допросах к фигуре Капицы, стремясь истолковать его дружбу и общение с Михоэлсом как звено шпионских связей и устремлений еврейских "буржуазных националистов".
     Сколь абсурдными и дикими ни покажутся эти домогательства следователей, месяц за месяцем пытались они внушить подследственным мысль, что Михоэлс искал общения и связи с крупными учеными в целях шпионажа, что после возвращения из США он "стал поддерживать тесную связь с Америкой и направлял туда различного рода шпионские материалы. Для этой цели он использовал свои посещения лабораторий, клиник и других научных советских учреждений".
     На допросе 23 февраля 1950 года подполковник Рассыпнинский пытается именно таким образом истолковать деловое и дружеское общение Михоэлса с академиками Капицей, Орбели, А.В. Вишневским и его сыном А.А. Вишневским, генерал-майором медицинской службы, со Збарским и другими светилами научного и медицинского мира.
     Особый интерес проявило следствие к ученым занятиям академика Капицы. В феврале 1950 года подполковник Рассыпнинский вырвал у Вениамина Зускина, после целого года мучительств и домогательств, следующее признание: "Он (Михоэлс. - А.Б.) рассказывал, что благодаря своему личному знакомству с академиком Капицей П.Л. он бывал в его лаборатории и наблюдал за опытами с жидким кислородом".
     Вновь и вновь, как и в связи с митингом 1941 года, в следственных бумагах возникает имя Капицы, его отношения с Михоэлсом окрашиваются в тона загадочные, недобрые. Ни доведенный до отчаяния Зускин, ни его истязатели-следователи, разумеется, не понимают, в чем собственно смысл "опытов над жидким кислородом", равно как и других ученых занятий выдающегося физика, однако настойчиво создается аура таинственности, возникает призрак преступных посягательств Михоэлса и то ли беспечности, излишней доверчивости ученого, то ли его психологической готовности к сообщничеству с еврейскими буржуазными националистами.
     Шантажом и обманом добившись от Зускина каких-то иллюзорных обвинительных крох вроде "наблюдений за опытами над жидким кислородом", следствие буквально упрятало его в одиночной камере. "Три с половиной года я сижу в тюрьме, - взывал к Военной коллегии Верхсуда Вениамин Зускин в мае 1952 года, - умоляю, прошу, чтобы мне дали очные ставки с членами президиума ЕАК... Мне предъявлены страшные обвинения и не дают очных ставок, на которых я мог бы доказать свою невиновность".
     Только в судебном заседании он наконец получил возможность Заявить то, что годами томило душу: "Ни в чем абсолютно, ни по линии Еврейского антифашистского комитета, ни по линии театра я себя виновным не признаю!" - "Задача суда и состоит в том, чтобы проверить эти ваши показания", - говорит председательствующий Чепцов. "Все мои показания ложные!" - восклицает Зускин. "Вы признавали, что, попав под влияние Михоэлса, встали на вражеский путь". - "Я это отрицаю категорически! Я отрицаю эти свои показания. Такая жизнь, какая была у меня в тюрьме, она мне не нужна. Жизнь в тюрьме меня тяготит и я заявил следователю: пишите все, что угодно, я подпишу любой протокол, но я хочу дожить до суда, где я бы мог рассказать всю правду".
     Суд не допрашивал Зускина об отношениях Михоэлса и Капицы - туманные намеки, безграмотные, невежественные предположения, добытые на допросах, пригодились бы для скоротечных, молниеносных судилищ "троек" или ОСО: для судоговорения, длившегося дольше двух месяцев, вся эта тупая следственная халтура потеряла всякое значение. Ни одно из обвинений против членов президиума ЕАК на суде не было доказано, однако все подсудимые, исключая академика Лину Штерн, были расстреляны 12 августа 1952 года.
     Так решило Политбюро ЦК ВКП(б) еще до начала судебного разбирательства.
    
    

    
     1 Архив МБ РФ. Дело 2354. Материалы следствия по обвинению Лозовского С. А., Фефера И.Ф. и др. Т. XXIII. Л. 118. Далее цитируются документы этого Дела, а также материалы Судебного дела Р-3208 "Об еврейской националистической контрреволюционной организации".
     2 Г.Ф. Александров. В 1940-1947 годах возглавлял Управление пропаганды и агитации ЦК ВКП (б); в 1947-1954 годах - директор Института философии АН СССР.
     3 Генри Эдуард Гордон Крэг (1872-1966) - английский ресиссер, художник и теоретик театра; в 1935 году посетил СССР
     4 Михоэлс С.М. Моя работа над "Королем Лиром" Шекспира // Михоэлс С.М. Статьи, беседы. М., 1981. С. 79.
    
    

   


    
         
___Реклама___