Яков Шехтер
НЕСКОЛЬКО ИСТОРИЙ
ИЗ ЖИЗНИ ПОЭТОВ БОЛЬШОГО ТEЛЬ-АВИВА


    
ПОЭТ И ПРЕМЬЕР

    
     О бедственном материальном положении Бориса Деревяного друзья часто напоминали ответственным работникам разного ранга, работники сообщали министрам, министры докладывали главе правительства.
     - Надо, - говорил глава, каждый раз что-то помечая в записной книжке. - Конечно надо помочь поэту. И поможем, крепко поможем, дайте срок.
     Резкое повышение температуры сменяли прохладные ветры,
    кризисы в международных отношениях чередовались с жирным дымом покрышек у ворот приватизируемых предприятий. Министры заседали, премьер разъезжал, ответственные работники обещали...
     В одну из ночей, после успешного завершения внеочередного
    визита, сон бежал от глаз главы правительства. И приказал он принести и читать вслух свою записную книжку: кому чего обещано, кому сделано, а за кем остался должок.
     - Поэт Деревяный, - прочитал секретарь. - Крепкая помощь.
     - Нехорошо - сказал премьер-министр. Подайте машину, поедем навестим поэта.
     От бесконечных перелётов биологические часы премьера вконец сбились с толку. Когда его бронированный лимузин выехал из подземного гаража, солнце ещё щекотало иерусалимские крыши короткими лучами заката.
     Деревянова дома не оказалось. Перепуганные соседи признались офицеру охраны, что вечерами поэт или пьёт водку в ресторанчике налево за углом, или молится в синагоге, за тем же углом, но направо.
     - До чего же красивая у людей жизнь, - хмыкнул премьер-министр и, окруженный тесным кольцом телохранителей, направился за угол.
     Перед синагогой, запрудив тротуар и часть проезжей части,
    гудела и раскачивалась толпа молящихся. Устремив очи горе, они
    подпрыгивали и невнятно бормотали, обращаясь, судя по всему,
    непосредственно к луне.
     - Второй справа Деревяный, - сказал офицер, указывая на человека с длинной бородой и в домашних тапочках на босу ногу.
     - А что здесь происходит? - поинтересовался премьер, разглядывая прыжки и поклоны молящихся.
     - Благословение Луны, - пояснил советник по делам религий,
    просунув голову между бронежилетов охраны.
     - Она, понимаете, пошла на убыль, вот люди и просят, чтоб
    не исчезла совсем.
     - И Деревяный просит? - заинтересовался премьер.
     - Конечно, - подтвердил советник. - К тому же, лучше других, видите, как раскачивается.
     - Ну, - многозначительно обронил премьер-министр - если его
    столь волнуют проблемы Луны, значит дела ещё не так плохи, как
    мне докладывали.
     Точным движением опытного политика он вытащил из кармана
    блокнот, быстро отыскал нужную страничку и, поднатужившись, вырвал её с корнем.
    
    
    
П О Э Т И Ф И Л О С О Ф

    
     Однажды к Науму Весовскому позвонил знакомый философ.
     - Вот послушайте, Наум, какая история приключилась со мной вчера вечером, - сходу начал Бобчинский, пофыркивая от нетерпения в трубку. - Перед сном пошел я выкидывать мусор. Ничего особенного, тривиальная прогулка с помойным ведром. Прямо возле контейнера ветер швырнул мне в лицо лист из русской газеты.
     " Дай, думаю, гляну", - сказал я себе.
     Вы ведь знаете, живу я уединённо, весь погруженный в размышления о смысле жизни и судьбах Вселенной. А тут, свежее печатное слово, глядишь, может какая идея подвернётся. Положил я
    газету в карман и опрокинул ведро над приёмным отверстием. К
    сожалению, а может быть и к счастью - такова уж природа дуализма, пронизывающего нашу жизнь - мое движение оказалось настолько резким, что спугнуло осла, примостившегося за контейнером.
    Голодное животное сбежало из стойла соседнего бедуина, рассчитывая поживиться чем-нибудь вкусненьким...
     Осел ревел, обиженно мотая головой, а я сожалел о забытом
    мастерстве царя Соломона, понимавшего язык птиц и зверей.
     "Ах, если б знать, о чём кричит осёл, - думалось мне. -Насколько бы это обогатило сокровищницу мировой цивилизации!"
     И тут меня озарило. А почему не попробовать. Ведь в конце
    концов, мы, - люди - тоже животные, только прошедшие более
    длинный путь развития.
     - И-а, и-а, - кричал осёл. А если продолжить, продлить за
    него ещё не успевшую развиться мысль. Угадайте Наум, ведь это
    же так просто.
     Весовский попробовал, но не угадал.
     - Иаков, - возопил философ. - Неужели не понятно - Иаков!
    Какое ключевое слово мог сказать мне, потомку праотца Иакова,
    бедный осел. Как мог двумя звуками напомнить здесь, на Святой
    земле, о неизбывной тоске иудейского племени, тысячелетиями
    отгоняемого от надёжных источников пропитания и релевантной
    инфраструктуры. Но это не всё. Попробуйте прочитать первую
    часть по-русски, а вторую на иврите. Видите, что получается?
     - Не вижу, - грустно сказал Весовский, стыдясь собственной
    недогадливости.
    
    
     - Ну как же, и я коф! Коф на иврите - обезьяна! Вы понимаете, он кричал о своей причастности к процессу эволюции! Так же как люди, произошли от обезьяны, так и ему суждено стать прародителем новой цивилизации, "хамор сапиенс", осла разумного. Давайте попробуем развить эту идею и написать книжку, что нибудь под названием "Мы - ослы".
     - Но ведь вы вначале говорили про Иакова, - попробовал воз-
    разить Весовский - а в слове коф, обезьяна, последняя буква "ф",
    а не "в".
     - Подумаешь, - отмахнулся Бобчинский,- буква туда, буква сюда.
    Главное - это идея. А кроме того, разве можно ожидать от осла
    правильного ивритского произношения?
     В конце концов Весовский отклонил предложение философа.
    Но тот не сдался, написал книгу и очень этим прославился.
    
    
ПОЭТ И МУЗА

    
     Это произошло два года назад, когда банды экзистенциалистов окружили Акко. В осаждённом городе вскоре кончились запасы провизии и начался голод. Раздувшиеся трупы литераторов валялись прямо на мостовых. Распустив волосы, рыдая и содрогаясь, бродила Муза по опустевшим улицам. В одной подворотне наткнулась она на Маврогения, обессилено сидящего под стеной на расстеленной газете.
     - Пуш, - вскричала Муза, - с трудом узнавая поэта. - Пуш, я пришла вас спасти.
     Дрожь пробежала по холодеющим членам Маврогения, всколыхнув опухший от голода живот.
     - Всего лишь маленькое упражнение, утром и вечером, обещайте делать и - вы спасены, - просила Муза.
     - Говори, - прошептал Маврогений . - Говори скорее.
     - Повторяйте вслух, два раза в день: - Люди, я люблю вас, поэты, я люблю вас, писатели, я люблю вас...
     Только два раза, утром и вечером и вы спасены.
     - Нет, - вскричал Маврогений, разрывая на груди рубаху.
     - Мне папа Арон и мама, Геймланд, о таком и думать запретили. Я
    и слов таких не знаю, звукам этим не обучен.
     - Тогда про них говори, - заплакала Муза. - Повторяй утром и вечером: - Арон - я люблю тебя, Геймланд - я люблю тебя...
     - Не могу, - еле пошевелил губами Пуш. - Не могу таких сволочей любить...
     - Но ведь хоть кого-то на свете ты любишь, - умоляла Муза, сорванным голосом. -Вот медальон у тебя на груди - говори об этом человеке.
     Она протянула руку и робко прикоснулась к застежке медальона. Золотые створки распахнулись и перед глазами Музы предстала
    старенькая, любительская, черно-белая фотография Маврогения Пуша.
     Трах - с треском разлетелась кожа, громадный живот треснул и струи горячего желудочного сока хлынули на газетные листы. Муза в испуге отдёрнула руку, цепочка лопнула и медальон провалился прямо в бурлящую утробу.
    
     - Псы, - закричал Пуш, содрогаясь в конвульсиях. - Суки Сартра, доги Хайдеггера, да здравствует социалистический реализм и свободное око Акко!
     В жизни всегда есть место чуду. Маврогений выжил, спас его медальон, дочиста переваренный истосковавшимся по любой пище
    желудком. Живот зашили и когда любопытные купальщицы на
    тель-авивском пляже спрашивают о причине огромного шрама, Пуш
    отвечает:
     - Кесарево сечение. Роды последней книги оказались особенно мучительными.
     Купальщицы удивляются, благоговеют, а октябрята уступают
    поэту место в общественном транспорте.
    
    
    
    
    
ПОЭТ И СЛОВО

    
     До переезда в Израиль, Рита Бульбина работала укротительницей
    слов. Слова были молодые и наглые, но когда Рита выбегала на
    арену, посверкивая коленками, затянутыми в сияющий капрон, они
    моментально преображались. Щелчок хлыстом, взмах коротенькой
    юбочки, и самые хищные слова уже открывают рты и бегут за укротительницей покорные, словно болонка на поводке.
     В Израиле слова оказались совсем другими. Внешне они очень походили на те, прежние, но внутри совершенно отличались. Упругости, что ли им не хватало, резвости, напора. Скукоженные и унылые, слова понуро сидели вдоль арены и дрессировать их не было совсем никакой охоты. Да и арены, собственно, тоже никакой не было. На большую государственную приезжих дрессировщиков не допускала местная мафия, а убогие помещения, которые иногда нанимал заезжий импресарио, плохо освещались и воняли мочой. Публики собиралось немного, десятка полтора- два зрителей и все какие-то квёлые, пожухлые от объятий бесконечных хамсинов. Сидели при свечах, заливая зной холодным пивом "Гольдстар", и нехотя косились на арену. Утолив жажду, вновь вызывали её солёными орешками, хумусом и маринованными маслинами.
     А укротительниц в Израиль понаехало видимо-невидимо. Все с копиями трудовых книжек, рекомендациями и формами, одна пышнее другой. На третий год большой алии к самому завалящему слову выстроилась длинная очередь дипломированных дрессировщиков. Укрощение из работы, приносящей доход и признание социума,
    превратилось в абсолютное аматорство, хобби, кружок юных натуралистов.
     По вечерам, в своей комнатке, Рита расставляла по кругу фотографии старых любимых слов, надевала костюм укротителя и
    -оп-ля - чудо начиналось вновь. Пока только в её сердце, но разве есть ворота на свете, способные устоять перед женскими желанием и тоской?
     И вот однажды это произошло. Сойдя с фотографии, слово предстало перед Ритой во всей красоте своей мужественной наготы. Ах, как она была счастлива! Наконец у неё появилось собственное живое слово.
     Теперь после работы Рита спешила домой. Укрощения никакого не требовалось, слово оказалось милым домашним зверьком.
    
    
    Она кормила его деликатесами из соседнего русского магазинчика, купала и долго расчесывала, нежно поглаживая по суффиксу.
    Обернув слово махровым полотенцем, Рита несла его в постель и
    вновь ласкала, от восторга слегка покусывая за корень.
     Шло время. Слово росло и крепло, мужало, набирая силу. Однажды ночью Рите приснился свежий венок сонетов. Проснувшись, она встала, чтобы записать и как-то по новому взглянула на слово, сопящее на соседней подушке.
     - Нехорошо, - подумала Рита. - Неучем растёт. Завтра же займусь его воспитанием.
     На следующий вечер она надела костюм укротительницы, включила все лампочки и, слегка прищёлкнув хлыстом, вытащила
    слово на ковёр посреди комнаты.
     Но прыгать через обруч слово не захотело. Играючи, оно сорвало с Риты юбку и сияющие колготки, стянуло блузку с блёстками и отобрало хлыст. С трудом натянув на себя тесные атрибуты власти, слово громко щёлкнуло хлыстом и не допускающим возражения тоном приказало - "Ап"!
     Рита упала на четвереньки. Ковёр больно колол локти и колени, но Рита не замечала боли. Ей было приятно от того, что кто-то властный и сильный говорит ей, что надо делать. Она вдруг поняла, что всю жизнь хотела не дрессировать, а подчиняться...
     Хлыст щёлкнул прямо над её головой и Рита, раскрыв рот, с любовью и покорностью начала всматриваться в сияющее лицо Слова.
    
    
    
    
ПОЭТ И КРИТИК

    
     Литературный критик Акакий Хаменко проснулся с дурным привкусом во рту. Под языком горело и пекло, словно вместо слюны там собиралась желчь. Он прокашлялся, хрипя от натуги и выплюнул набежавшую мокроту на пол. Слюна действительно была жёлтой.
     - Нет, так дальше жить нельзя!
     Акакий встал и, пошатываясь, подошёл к окну. Перечёрканные, скомканные листки шуршали под ногами, будто фальшивые ассигнации. Сожаление о бездарно проведенной ночи прокатывалось изжогой по пищеводу и остро покусывало почки.
     - Ни одной строчки, ни одной мало-мальски приличной строчки!
     Он распахнул окно. На карнизе сидел кошерный еврейский соловей. У него были раздвоенные копыта и крупная, отливающая перламутром чешуя.
     Акакий задёрнул штору и вернулся к постели. Разметавшись во сне, у стенки посапывала раздобревшая, но ещё вполне изящная Словесность. Он злобно провёл взглядом по её обстоятельному телу и изо всех сил рванул за косу. Словесность всхрапнула, но не открыла глаз.
     - Угрелась, зараза, в тёплом климате, - прошептал Акакий.
     В Шереметьево, во время отъезда в Израиль, она была ещё хоть куда. Заигрывала с таможенниками, стреляла глазами в рослых милиционеров, щебетала без остановки о ласковом море и оранжевых апельсинах. Но как только двери самолёта откатились в сторону и горячий, влажный воздух облепил улыбающиеся лица блестящей плёночкой пота, настроение у Словесности сразу пошло на убыль. Она продержалась ещё пару месяцев, вяло пытаясь запомнить многоногие столбцы спряжений израильских глаголов, а потом, в одно тёплое утро, просто не поднялась с постели. Уж чем только не пробовал Акакий разбудить бедняжку; обливал холодной водой, жёг паяльником, бил током. Словесность только вздрагивала и жалобно стонала под его руками.
     В дверь постучали.
     - Не заперто, - крикнул Хаменко и прикрыл лицо спящей газетным листом.
     - Вам гостинчик. От бабушки.
     Мальчик в бархатной черной шапочке протянул кулёк из блестящей бумаги, скрепленный кокетливо повязанным бантиком. Бумага хрустела, источая запах ванили и корицы.
     Еврейская бабушка Акакия благополучно скончалась двадцать
    лет назад в городе с подозрительным названием Хотин, а русская, полуслепая, оглохшая старуха, доживала свой век в деревне под Мало-Ярославцем.
     Акакий молча сорвал бантик и перевернул кулёк. На стол с деревянным стуком высыпались треугольные пирожки, конфеты, бутылочка с молоком и горшочек с маслом.
     - Это всё молочное, - вежливо предупредил мальчик. - Если
    вы с утра ели мясо, то придётся подождать ещё шесть часов.
     - Придётся, - сказал Акакий, аккуратно подбирая каждое слово, - ох, как придётся. А ты посиди пока тут, книжечки почитай, видишь, как много книжечек?!
     Стеллаж от пола до потолка был забит не распроданными экземплярами хаменковской книги.
     Он вышел на кухню и плотно прикрыл за собой дверь. Достал
    из под раковины чудом завалявшийся пакет, налил воду в миску,
    добавил муки из пакета и начал месить. Тесто получалось крутое, как жизнь в Израиле. Вслед за равномерными движениями рук потянулись строки:
    
     Правосудью невидимы
     Пробираются во мгле
     Тёмной ночи, харедимы
     По израильской земле
    
     Душу детскую, простую
     Им приказано увлечь,
     Чтоб потом в мацу святую
     Кровь невинную запечь
    
    
     На крови всё застопорилось. Акакий менял руки, месил слева направо, справа налево, давил, плевал, тёр, - но дальше не сочинялось. Тесто скрипело и всхрапывало, словно уснувшая Словесность. Слёзы обиды и усталости катились по щекам журналиста. Вырвав тесто из миски, Акакий шлёпнул его на стол и, с
    отчаянием последней надежды, принялся раскатывать.
     - Сейчас пойдёт, - шептал он, - ещё немного, ещё чуть-чуть и, эх, кудрявая, сама пойдёт.
     Увы, вместо заключительной строфы его перенапрягшийся организм выдал унизительный, клокочущий звук и в кухне резко за-
    пахло сероводородом.
     Застонав от позора, Акакий выхватил из шкафчика тесак для разделки свинины и, с беспощадностью смертельно обиженного
    человека, отсёк ухо у предавшего его организма. Залепив рану куском теста и обвязав потуже кухонным полотенцем, он тщательно вымыл ухо, соскрёб ножом торчащие жёлтые волоски и обернув
    тестом, вылепил крупный треугольный пирожок.
     - Вот, - сказал он мальчику, укладывая пирожок в тот же кулёчек, - от нашего стола... Но учти, молочное после него можно только через шесть часов.
     Мальчик уложил кулёк в соломенную корзинку, поклонился и вышел. Ноги Акакия дрожали, пальцы рук заледенели и почти не слушались. С трудом добравшись до кровати, он прижал кисти к тёплому телу Словесности и замер, наслаждаясь уютом и дремотным покоем. Стало легче. Не отрывая рук, он потянул их всё выше и выше, пока не обхватил пальцами горло. Словесность что-то промычала во сне и перевернулась на другой бок.
     - А всё-таки она вертится, - подумал Хаменко и сжал пальцы.
    
    
    
    
ПОЭТ И ПОЭТ

    
     Известно, что ученики в поэтической академии Павла Лохаша
    приносили два обета: бедности и молчания.
     - На осле роскоши не въедешь в большую литературу, - говаривал учитель, безуспешно пытаясь по утрам завести мотор старенькой " Шкоды" .
     Устав академии запрещал также публикации в любой прессе
    от научно-технической до жёлтой, выступления на вечерах, по
    радио и телевидению.
     - Не спешите взваливать на себя бремя славы и больших гонораров, - учил Лохаш. - Судьба истинного поэта такова: хлеб
    с водой ешь, на проваленном диване спи, лишь о поэзии думай и размышляй.
     - А как же Межумицкий? - раздавался иногда возмущённый голос. Живёт в двухэтажной вилле, разъезжает на красном спортивном автомобиле?
     При звуках этого имени счастливая улыбка возникала на лице мэтра.
     - Межумицкий - классик, - объяснял он, - хоть и не всё это успели осознать. Он уже не поэт, а нечто большее, на тот уровень, где клубится пыль от колёс его кадиллака, не залетают даже наши мечты.
     С рассвета и до заката ученики боролись с соблазнами большого Тель-Авива. Ворота академии осаждали редакторы местных и зарубежных журналов, в надежде заполучить хоть несколько строф, если не самого мэтра, то хотя бы одного из подмастерьев. Девушки и замужние женщины ночевали в спальных мешках прямо на мостовой перед входом, рассчитывая, что может быть, один из учеников удостоит их взглядом. А о большем они и мечтать смели.
     Но в каждом стаде не без своей паршивой овцы. Беда пришла откуда не ждали; самый неприметный из учеников, тихоня и середнячок, нарушил обет и передал свои материалы в газету "Гуманитарный гаер". Утром следующего дня он проснулся знаменитым. Стадии его падения известны: слава, деньги, юные поклонницы, внебрачные дети, минус в банке...
     Но это случилось потом, а пока слушатели академии страстно и горько взывали к Музе на своих одиноких ложах. Зависть к славе товарища терзала их сердца. И тогда мэтр решил утешить верных учеников...
     Туманным утром вышли они из ворот академии и двинулись к отрогам тель-авивских гор. Серый вьюн крутящейся пыли шел перед ними. Небоскрёбы алмазной биржи, словно скромные атрибуты поэтического быта, безмолвно возвышались по сторонам. Проходя мимо невозделанной литературной нивы, Лохаш остановился:
     - Смотрите, чему вы должны научиться!
     Он взмахнул рукой - и нива заколосилась побегами молодого рондо.
     Щёлкнул пальцами - и набежавший хорей поднял пыльцу с амфибрахиев.
     Свистнул - и поле накрылось сияющим ямбом.
     В молчании продолжили путь пристыженные ученики. Через два часа ходьбы процессия подошла к горам. Отыскав уютную расщелину, мэтр расставил учеников полукругом и сказал:
     - Слушайте сюда.
     Тотчас из расщелины обильным потоком заструились договоры с редакциями, приглашения на литературные вечера, контракты с издательствами, заявки на авторские передачи телевидения и радио.
     - Кто хочет - пусть бёрет сколько сможет унести, - прогремел голос мэтра. - Но столько же отнимут от его подлинной славы, после окончания академии.
     Никто не сдвинулся с места. Через несколько минут напряжённого молчания, Лохаш развернулся и пошёл в сторону Тель-Авива. Ученики двинулись за ним. Отойдя на порядочное расстояние, мэтр достал из кармана радиотелефон, набрал по памяти номер и произнёс только одно слово:
     - Можно.
     Живой классик Межумицкий вылез из расщелины и, с трудом передвигая затекшие члены, принялся собирать реквизит.
    
    
    
    
МУЗА И ОТВЕТСТВЕННЫЙ СЕКРЕТАРЬ

    
    
     У ответственного секретаря Союза Писателей Израиля Фимы Френкеля случилось непоправимое. От него ушла муза.
     Ещё вчера, послушная и безропотная, она сидела на маленькой скамеечке у Фиминых ног и бормотала о чём-то о своём. Иногда, отры-ваясь от важных секретарских дел, Френкель прислушивался. Так рождались книги, статьи, заметки. И вот она ушла и не сказала почему.
    Безутешный Фима часами сидел, уставившись на заветную скаме-ечку. Вдруг простит, вдруг вернётся. Он бы упал на колени и взмолил-ся б, завыл, умоляя никогда больше не поступать так жестоко.
    Но тщетно. От напряжения ему начинала блазниться всякая чушь. Вместо музы, на скамеечке вдруг появлялся заслуженный ветеран писательского фронта. Размахивая удостоверением члена союза писателей СССР, он требовал от Фимы путевку на дачу в Галилею, трёхкомнатную квартиру в Нетании и денег на издание полного собрания сочинений. Его золотые зубы сверкали, словно звезда Героя на параде Победы, а капельки зловонной старческой слюны летели во все стороны.
    В довершение всех бед, пропала табакерка. Не стараясь ориги-нальничать, а просто из любви ко всему изящному, Фима носил шейный платок и нюхал табак. Такая вот привычка у секретаря была. Не хуже и не лучше чем у других, во всяком случае, окружающим доставался не дым жженой бумаги, а благоухание изысканной смеси, которую Фима собственноручно готовил из шести сортов табака.
     Безутешный Френкель искал её повсюду, ибо, во-первых, табакерка была ему очень дорога, а во-вторых, на новую не хватало денег.
    Так он искал и бродил, пока не оказался в дремучем бен-шеменском лесу. В самой чащобе, посреди непролазной глуши он встретил козла. То был священный козёл, который скитался по дорогам времени в ожидании полуночи. В полночь он касался своими огромными рогами небес и пробуждал звёзды на песнь, во славу того, что вечно.
     - Почему ты горюешь? - спросил козёл. И Фима поведал ему
    правду.
     - Только и всего? - удивилось священное животное. - Не
    стоит плакать. Отрежь кусочек моего рога и сделай из него
    табакерку.
     Фима не заставил себя упрашивать. Когда он вернулся в город, члены Союза Писателей были поражены: табак из новой табакерки источал неописуемый, райский аромат. Фиму забросали вопросами и донимали, пока не признался, что дело не в табаке, а в табакерке. Не успел он закончить рассказ, как все члены Союза, вооружившись ножами, бросились в лес. Отыскав козла, они принялись кромсать его рога. Каждый член урвал свой кусочек, но от рогов ничего не осталось. И в следующую ночь, когда звёзды по-прежнему холодно и ярко блистали с высоты, не смог козёл пробудить их для песни о вечном. Под самое утро, устав от вздохов и слёз, задрал он к небесам бородатую морду и взмолился, завыл надсадно и жалобно. О чём была его молитва, мы не знаем, ведь просил козёл на своём, козлином языке, но ответ небес история сохранила. К Френкелю вернулась Муза.
     Правда, это было уже не трепетное создание, скромно ожидающее своего часа на скамеечке. За время отсутствия Муза изрядно раздобрела и, выработав командирский голос, принялась распоряжаться, не хуже отставного полковника. Теперь она сидела в Фимином кресле, целыми днями раскладывая пасьянсы на его столе, а секретарь осторожно тулился на скамеечке. Муза стала очень раздражительной и по малейшему поводу принималась топать ногами и орать так громко, что становилось неудобно перед соседями. Бормотать она перестала и все свои мысли излагала четко и ясно, для вящей убедительности постукивая по столу ребром ладони. Записывать её изречения Фима стеснялся.
     Однажды, после заседания правления Союза писателей, Фима напился и со слезами на глазах вспоминал то счастливое время, когда он пусть не надолго, но оказался предоставленным самому себе.
     - Так и поэзия, -завершил он свой рассказ. - Никто не знает, на что она больше похожа: молитву козла или аромат табакерки. Но в любом случае, бесконечно далека она от наших представлений, оставаясь вещью в себе, нескончаемой песней во славу того, что вечно.
    
    
(продолжение следует)

    
    

        
___Реклама___