В.И.Горенштейн
Перекресток Мандельштама
(окончание -- начало в номере 16)



Шило и мыло

Я настаиваю на том, что писательство в том виде, как оно сложилось в Европе, и в особенности в Росcии, несовместимо с почетным званием иудея, которым я горжусь.
Четвертая проза. 1929

Сказав про Шкап: "oтцовское и материнское в нем не смешивалось, а существовало розно" - он сказал это о себе: он, как Шкап, не позволял сливаться отцу и матери, еврейству и литературе. Они существовали розно. Еврейство было заранее покинуто, литература была одним из двух возможных путей ухода: другой, революция, тоже был рассмотрен, но не подошел - Мандельштам был одиночкой. И, как таковой, он ищет корней, он строит свою новую родословную. В детстве от родителей он получает язык, потом, становясь все более самостоятельным, пробует революцию и, наконец, выбирает литературу. Это было все равно как выбрать Солнце потому, что оно в центре и светит. Главное - уйти из болота, из частной жизни, безнадежной, как все частное, обреченное смерти:

Пять-шесть последних символических слов, как пять евангельских рыб, оттягивали корзину, среди них большая рыба "Бытие".
Ими нельзя было накормить голодное время и пришлось выбросить из корзины весь пяток и с ними большую дохлую рыбу "Бытие". Отвлеченные понятия в конце исторической эпохи всегда воняют тухлой рыбой. Лучше злобное и веселое шипение русских стихов.
"В не по чину..."

Когда-то Моисей (Втор, 8:3) - а за ним Исус - сказал: " не хлебом только жив человек, а и всяким другим словом Сущего", потом Исус накормил-таки народ пятью рыбами - и если одну из них звали "Бытие", то речь идет о Пятикнижии. И вот Иосиф Мандельштам пишет сам на себя притчу, в которой рыб выбрасывают, как младенцев, но не для того чтобы выплеснуть воду, а чтобы ее набрать, ради заключенной в ней соли.
Ты приправа к пресному хлебу пониманья, ты веселое познанье неправоты, ты заговорщицкая соль, с ехидным поклоном передаваемая из десятилетия в десятилетие, в граненой солонке с полотенцем!
там же

Довольно быстро стало солоно, и по страницам Мандельштамовской прозы побежали вскрики: "неужели?", "страшно!"
Неужели литература - медведь, сосущий свою лапу, - тяжелый сон после службы на кабинетной тахте?
"В не по чину..."
Страшно подумать, что наша жизнь - это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлюэнцного бреда.
Египетская марка, 8
Страшно жить в мире, состоящем из одних восклицаний и междометий!
Путешествие в Армению, Сухум


Как бы то ни было, тухлый Левиафан Бытия уплыл, оставалось только солью соль солить. Литература стала родиной, еврейская тема ушла под воду и больше уж не била хвостом, не делала как говорится, "Шума", а лишь изредка пускала лирические пузыри. Поэт развивал сюжет своей трагической судьбы, поднимаясь все выше и выше к нормальной героической гибели от пересола. Все было пасторально, как бочка винодела. Около 1925 года прекратились стихи. И так же внезапно, как когда-то в "Бунтах и француженках", вновь раскрылся Хаос Иудейский:



Четвертая проза

На таком-то году моей жизни взрослые мужчины из того племени, которое я ненавижу всеми душевными силами и к которому не хочу и никогда не буду принадлежать, возымели намерение совершить надо мной коллективно безобразный и гнусный ритуал.
Четвертая проза, глава 12

Понятно, о каком племени и каком ритуале речь. Дальше, однако, следует:

Имя этому ритуалу литературное обрезание или обесчещенье, которое совершается согласно обычаям и календарным потребностям писательского племени, причем жертва намечается по выбору старейшин.

Выделенные (мной) курсивом слова легко выкинуть или заменить на более ожидаемые, тогда текст явит то, о чем Мандельштам не мог, по грубости говоримого, вслух сказать раньше, но что было его страстью и ненавистью всю жизнь. Возвращенные же в текст, они показывают, на кого теперь эта ненависть перенесена. Продолжаем игру:

Я настаиваю на том, что писательство в том виде, как оно сложилось в Европе, и в особенности в Роcсии, несовместимо с почетным званием иудея, которым я горжусь. Моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского отродья.

В приведенном отрывке выделенные слова следует менять местами.

Еще ребенком меня похитил скрипучий табор немытых романес и столько-то лет проваландал по своим похабным маршрутам, тщетно силясь меня научить своему единственному ремеслу, единственному занятию, единственному искусству - краже.

Хорошо сказано, а если говорить о терминологии, то "украденным ребенком" в иудаизме зовется любой еврей, условиями рождения - то есть незнанием, принужденный покинуть старую веру.

Писательство - это раса с противным запахом кожи и самыми грязными способами приготовления пищи. Это раса, кочующая и ночующая на своей блевотине, изгнанная из городов, преследуемая в деревнях, но везде и всюду близкая к власти, которая ей отводит место в желтых кварталах, как проституткам. Ибо литература везде и всюду выполняет одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении солдат и помогает судьям чинить расправу над обреченными.
Писатель - это смесь попугая и попа. Он попка в самом высоком значении этого слова. Он говорит по-французски, если хозяин его француз, но, проданный в Персию, скажет по-персидски - "попка-дурак" или "попка хочет сахару". Попугай не имеет возраста, не знает дня и ночи. Если хозяину надоест, его накрывают черным платком, и это является для литературы суррогатом ночи."

С тем большей охотою предаюсь я предложенной Мандельштамом игре, что радоваться­то нечему: все это лишь слегка заострено и преувеличено, и не только по отношению к писателям, но и по отношению к евреям. Копимая всю жизнь горечь была вылита на оба племени, к которым он вольно или невольно себя относил. Но, перебегая в ледоход реку жизни, ты можешь прыгать только по льдинам, а падение в воду заставляет даже ухватиться и из последних сил держаться за них. Кем прикажешь себя числить? Как и куда уйти из ненавидимого своего? Кто был никем, тот станет всем, да, но как стать никем? Еврей не может стать русским, он может быть только российским. То, что Мандельштам крестился, не имело решающего значения: в те времена крестились по соображениям служебным и жилищным - христиане деликатно не обращали внимания на такие крещения - или из соображений религиозных, но это до революции было делом личным. На рубеже 19-го и 20-го веков, чтобы не быть больше российским евреем, он должен был стать российским интеллигентом, революционером или писателем. Казалось что эти звания, особенно два последних, вследствие особенной своей возвышенности, освобождают человека от национальности, что подобно древнегреческим художникам, он входит в
союз космополитов.
Да, было время, когда космополиты были родными. У них был свой, великий род: род благодетелей человечества. И вдруг выясняется, что не рождала земля большей мерзости, чем этих своих благодетелей, а также обнаруживается очевидное сходство (и значит, связь) тех космополитов с этими. Как говорила Марина Цветаева: "Все поэты - жиды!".
Возможно, Мандельштам увидел что никуда он не ушел, а слепил из вторсырья одной веры другую, по меньшей мере не лучшую. О том что не лучшую, свидетельствуют робкие попытки, скрываясь за мрачным юмором, найти в ненавистном юдаизме нечто для себя, место куда ногу поставить. Этим местом стали конечно же патриархи, еврейство доеврейское, еще несуетливое, хранящее пастушеское достоинство. Мандельштама до конца дней одолевало желание принадлежать, довольно, кстати, еврейская страсть, но здесь, в "Четвертой" он говорит - по крайней мере писателям: "Я - не вы". Это - казнь литературы. Временная. Ее обман и раньше был не вовсе скрыт от него, но полному отчету мешала обещанная награда, ибо награда закрывает не только уста, но и уши, глаза и самое сердце, и не только у малых, а именно что у великих. Ведь "великие" самообманом велики; когда стало ясно что награда украдена задолго до начала игры - он казнил проклятое ремесло. A потом испугался и казнил казнь: до нас дошла лишь часть "Четвертой прозы". Попытка, казня литературных палачей, оставить в живых палача палачей, то есть себя, выделить в литературе антилитературу - "Было два брата Шенье: презренный младший весь принадлежит литературе; казненный старший - сам ее казнил" - не убеждает его самого. Вот признание:

Я - стареющий человек - огрызком собственного сердца чешу господских собак, и все им мало, все им мало...
Четвертая проза, 15

Кому? Собакам? Господам? Критикам, читателям, властям? Нет, не их одобрения он ждет. Их нелюбовь - всего лишь признак иного невниманья: поэт, как и все остальные, оказался
неравен. A они ведь не чесали огрызком - и так же неравны, как и он. Опять, как всегда, не удалось "привлечь к себе любовь пространства". Она, если и привлекается, то не стихами. Ими привлекается всего лишь Слава, ее надо переплавлять в Любовь Пространства, мысленно и в тайне от себя. И вот, не хватает чего-то в этой алхимии, копится нехватка и приводит поэта к его раннему и нехорошему концу. Любовь же Пространства остается сама по себе.

Род уходит и входит другой, A земля пребывает вовеки,

как сказал Экклезиаст. Честь - чесать... Неравенство, на которое человек может ответить лишь молитвою или молчанием, не приемлемо для любящего честь Исава. Все тут - поиск знака равенства, что в математике, что в политике, что в поэзии. Везде одно: что-нибудь к чему-нибудь приравнять, выстроить весь мир в состав, скрепленный подобием. И труд бесконечен, и плод сомнителен: ничто ничему не равно, и никто не равен никому, и о самом занятии сказано там же:
Что пользы человеку во всех его трудах, Которыми он трудится под Солнцем?
...Как - односторонне, ни на какую полноту не претендуя - определить "Четвертую прозу"? Это крик: "Всем, к кому я пытался (и еще попытаюсь) хоть как-то присоединиться, присоседиться, с кем примирялся, договаривался односторонне в стихах и прозе, чье существование оправдывал упоминанием и мимоходом, - всем плюнуть в морду, потому что больше невозможно!"
Коммунисты, евреи, писатели, буржуа, комсомол, критики вызывают у него отвращение, настоенное на ужасе выскребленного бытия. Все пронизано страхом смерти - тем нормальным страхом, который охватывает осознавших свою непринадлежность и сводит с ума. "Четвертая проза" - это "все скажу!" сумасшедшего, это - выдох. Из шестнадцати главок "Четвертой" четырнадцать - ругань и проклятия всему бывшему и настоящему, а оставшиеся две - 7 и 16 - поиск будущего, с элементами прорoчества. В 7-й он предвидит выход: продлившее ему жизнь и вернувшее стихи путешествие в Армению. A в 16-й, временно согласившись на частную, неизбранную, даже бесславную
просто жизнь, на неравенство ни Богу, ни рабочему классу - он успокаивается:

Сколько бы я не трудился, если б я носил на спине лошадей, если б я крутил мельничьи жернова, - все равно я не стану трудящимся. Мой труд, в чем бы он ни выражался, воспринимается как озорство, как беззаконие, как случайность. Но такова моя доля, и я на это согласен. Подписываюсь обеими руками.

И, оттолкнувшись от Зощенки, неожиданно вдохновенно впадает в стихию анекдота:

Ночью на Ильинке, когда ГУМы и тресты спят и разговаривают на родном китайском языке, ночью по Ильинке ходят анекдоты. Ленин и Троцкий ходят в обнимку, как ни в чем ни бывало. У одного ведрышко и константинопольская удочка в руке. Ходят два еврея, неразлучные двое - один вопрошающий, другой отвечающий, один все спрашивает, а другой все крутит, все крутит, и никак им не разойтись

Китайский язык "Четвертой прозы" - это символ языка самого Мандельштама, символ непонимания. Раскричавшись поначалу что он китаец, халды-балды, его не понимают, обиженный народом поэт внезапно входит во вкус непонимания и обнаруживает целый мир, говорящий на том же языке. Отождествляющий кинематографический монтаж Ленина и Троцкого с двумя архетипическими евреями, перенесших из Талмуда в анекдот национальный секрет не отвечать на вопросы иначе, как вопросами же - эта чаплинская легкость добыта ценою крика отчаяния заполнившего четырнадцать глав. И этот выход в еврейский юмор, в добродушное смирение, занижение духа - совершенно новое для Мандельштама жизнечувствование, связанное с изменением отношения к еврейству.

Посох патриарха

Добрый глаз, низкий дух, смиренная душа - из учеников нашего отца Авраама. Злой глаз, высокий дух, широкая душа - из учеников злодея Валаама.
Пиркей Авот, 5:22

Читатель, конечно, заметил некоторую путаницу в предлагаемом ему его же происхождении. То ли он сын Иафета, то ли Исава, а если еврей, то Сима или Иакова. Для краткости изложения лишь скажем, что в современном мире выбирающий (если кто-то здесь выбирает) Иафета - попадает к Исаву. Исав - символ всей европейской культуры от Рима и до наших дней. Так что не слиться с ним можно только определяя свое бытие как изгнание в Исава. Два последних тысячелетия евреями так и зовутся: "изгнание в Красного". Красный - Эдом - второе имя Исава.
Вот и Мандельштам - выбрал Иафета (искусство) и уверенно направился от Иакова к Исаву (честь). Я-то думаю что честь была первична, искусство было путем, но это не важно: он вышел на путь искусства и двинулся к чести. В 29-м, в "Четвертой прозе", путь из Иаковов в Исавы был уже пройден, взвешен и найден пустым. Дороги назад не было, и, благодаря скрытому в нем невероятной глубины колодцу прошлого, он пошел вглубь, к тому кто предпочитал Исава, а благословлял Иакова: к Исааку.
Его имя (Ицхак) значит "посмеется". Смех начинается с зачатия 90­летней Сарой от 99­летнего Авраама и не смолкает в истории его рождения. Но скоро смех становится зловещим, когда "увидела Сара, что сын Aгари... насмехается (мецахек)..." (Быт. 21:9). Смех уходит в подтекст и так глубоко, что порой недоумеваешь, что общего у скорбной судьбы этого человека с его именем.
Исаак - человек поля, в отличие от пастырей Авраама и Иакова он земледелец: не хочет никого пасти, сам был на положении ягненка. Рассказывают: когда Исаак лежал связанный на жертвеннике Авраама, слезы ангелов падали в его раскрытые глаза, отчего он потом и ослеп. Жертва, замененная ягненком, Сын, приносимый в жертву Отцом, Исаак был предтечей Иисуса. Мандельштам же был единственным русским поэтом, убитым властью за дело. И хотя он не был, конечно, единственным, кто боялся, но он единственный там где стоял, то есть в стихах, осмелился признать свой страх. Власть убила и других, но важно что и он что-то для этого сделал. Он бросил вызов, написав стихи о Сталине, он принес свою жизнь в жертву на алтарь чести и гражданского мужества и вписал тем самым прекраснейшую страницу в русский миф о Поэте - народном герое. Его еврейское происхождение - досадная для данного мифа деталь, зато оно помещает его в компанию с только что упомянутыми и еще сильнее связывает родственные мифы.

И сказал Исаак отцу своему Аврааму: отец! A тот: что, сын мой? Он: вот огонь и дрова, а где ягненок для жертвы? И сказал Авраам: Бог присмотрит себе ягненка для жертвы, сын мой! И пошли эти двое вместе.
Бытие, 22:7,8

Библейская драма на троих - Бога, отца и сына - в евангелиях изложена как моноспектакль: Бог сам себя приносит в жертву, жертва - сама пастырь народов. Здесь видна особенность Исаака: в отличие от Иисуса, с помощью апостолов несущего в мир учение о собственной смерти и воскрешении, Исаак отдает должное великим планам отца и уходит в частную жизнь, как можно плотнее закрывая за собой дверь. Эту одинокую самостоятельноcть он и приносит на страницы Библии - то есть в мир. Как если бы он оттрубил свой срок на благо человечества, отдал причитающееся делу всемирной мифологии - и встал поодаль.
Его пристрастием стало поле, его силой - молчаливая беседа. Вот первая встреча Исаака с Ревеккой:

И вышел Исаак побеседовать в предвечернее поле, и поднял глаза, и увидел: вот, верблюды идут. И подняла Ревекка глаза свои, и увидала Исаака, и упала с верблюда. И сказала рабу: кто это вон тот человек, идущий к нам по полю? И сказал раб: он - мой господин. Взяла шарф и закрылась.
Быт24;63-65

Впечатление производимое на людей Исааком, идущим в наступающих сумерках по полю и разговаривающим не видно с кем, было таково, что этому событию посвящена предвечерняя жертва в Храме и соответствующая ей в наши времена послеполуденная молитва. Внутри обязательной, трижды в день повторяемой молитвы "Стояние" с ним связано второе благословение: сеющий и ждущий Исаак скрывается там за мольбой о воскресении. Смертный страх, жизнь после смерти, жертва, зерно сеемое и прорастающее - вот кто таков Исаак. Сущий зовется Богом Авраама и Богом Иакова, но Страхом Исаака. Страх Смеха.
И вот, беседующий в поле Исаак раздваивается в сыновьях: речь отошла к Иакову, а поле - к Исаву, и, вовлеченный в подстроенный Ревеккой, похожий на игру в жмурки обман, он видит их соединенными снова:

И взяла Ревекка любимую одежду своего старшего сына, бывшую в ее доме, и одела на Иакова, младшего сына. И шкурки козлят надела ему на руки и часть шеи. И дала угощение, ею приготовленное, в руку Иакова, своего сына. И пришел к отцу, и сказал: отец! И ответил: вот я, кто ты, сын мой? И сказал Иаков своему отцу: я Исав, твой первенец, сделал я, как ты сказал мне, поднимайся, садись и поешь моей дичи, чтобы благословила меня твоя душа. И сказал Исаак своему сыну: что это так быстро нашел ты, сын мой. И ответил: потому что послал мне Сущий, Бог твой. И сказал Исаак Иакову: подойди-ка, я тебя ощупаю, сын мой, ты Исав ли, сын мой или нет. И приблизился Иаков к Исааку, отцу своему, и ощупал его и сказал: голос - голос Иакова, руки - руки Исава! И не узнал его, ибо руки его были как руки Исава, брата его, волосаты, и благословил его. И сказал: ты Исав, сын мой? И он ответил: я. И сказал: дай мне и поем добычи сына моего, чтобы благословила тебя душа моя; и подал ему и ел и принес ему вино и пил. И сказал ему Исаак, отец его: подойди и поцелуй меня, сын мой. И подошел и поцеловал, и вдохнул запах одежд его и благословил его и сказал: гляди, запах сына моего, как запах поля, благословленного Сущим!
Быт. 27;15-27

Если кто­то не согласится, что Исаак и в старости оставался верен своему имени (Посмеется), то я спрошу его: не кажется ли вам, что стихотворение "Жил Александр Герцович" - шутка? Не кажется? И мне тоже, - а вот Устная Тора Осипа Эмильевича, Надежда Яковлевна Мандельштам пишет что то была шутка, так же как и "Я скажу тебе с последней прямотой". Но не только скрытый юмор и нескрываемый страх, не только жертвенность и самостояние делают Исаака близким Мандельштаму. В их главном они были пассивны, свое лучшее они творили не ведая, они обладали глубинным бытием, и это глубинное бытие Мандельштама, как бы ни "хитрило его сознание", остается приемлющим, одиноко беседующим, как Исаак. И когда он инстинктивно переходит на поля, на неразбериху, на птичий, китайский язык, на ничего не говорящие сравнения, на звукосмысловые случайности, тогда, - уподобляясь твари и предмету, неотъемлемый от когда-то выброшенного им Бытия, на время он отстает от толпы, охотящейся за знаком равенства и превосходства:

Я китаец - никто меня не понимает. Халды-балды! Поедем в Aлма-Aту, где ходят люди с изюмными глазами, где ходит перс с глазами, как яичница, где ходит сарт с бараньими глазами.
Халды-балды! Поедем в Aзербайджан!
Был у меня покровитель - нарком Мравьян-Муравьян - муравьиный нарком из страны армянской - этой младшей сестры земли иудейской...
Если б я поехал в Эривань, три дня и две ночи я бы сходил на станциях в большие буфеты и ел бутерброды с красной икрой.
Халды-балды!
Я бы читал в дороге самую лучшую книжку Зощенки, и я бы радовался, как татарин, укравший сто рублей.
Халды-балды! Поедем в Aзербайджан!
Я бы взял с собой мужество в желтой соломенной корзине с целым ворохом пахнущего щелоком белья, а моя шуба висела бы на золотом гвозде. И я бы вышел на вокзал в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой - моим еврейским посохом - в другой.
Четвертая проза, 7

***
Возвращение на Итаку
В год тридцать первый от рожденья века
Я возвратился, нет - читай: насильно
Был возвращен в буддийскую Москву.
A перед тем я все-таки увидел
Библейской скатертью богатый Арарат
И двести дней провел в стране субботней,
Которую Арменией зовут.

Захочешь пить - там есть вода такая
Из курдского источника Aрзни,
Хорошая, колючая, сухая
И самая правдивая вода.
Отрывки уничтоженных стихов,
6 июня 1931


Был возвращен насильно
- кем? Кто может, кто имеет силу возвращать с полупути? Конечно, это он, изверг и хозяин, до времени благодетель - и убийца, когда придет срок. Зачем же вкладывать ему в руку поводок, что заставляет подчиняться и невысказанному приказу? Ответ прост: он нужен. Тирану нужен поэт, поэту - тиран, Исаву - судьба, судьбе - страх свободы.
Или не он, а - не может человек не вернуться в свою жизнь, к своим, на родину? Почему же тогда насильно?
Насильно не бывает. Это потом, гораздо позже, после предупреждений и намеков, после многих лет открытых еще дверей... раздается столь долгожданный стук в твою - о, как непрочно затворенную! - и действительно насильно уводят. Но - лишь исполняя тобою же выбранное.
По Исаву, он не мог не вернуться: там был его бой, его честь, его слава, а что Армения, и кто он в Армении? Остаться, исчезнуть, не ехать сперва в Грузию, где они с Н.Я. всласть наобщались с местной компартией, включая семейство Берий, после в страшный Ленинград и "буддийскую" Москву - значило утратить смысл жизни, обменять удел на бесславье, не сыграть свою партию.
По Иакову, он обязан был бежать. Не случайна, ох, как неслучайна эта "Хорошая, колючая, сухая / И самая правдивая вода". Вода обязательно должна быть правдивой, ведь вода - это Тора, учение:

Автальон говорит: Мудрецы! Осторожней со словами, как бы не испытать вам изгнания, и докатитесь до места плохой воды, и напьются ученики, идущие за вами, и умрут, и окажется Имя Небес оскверненным
Пиркей Авот,1:11

Еврей обязан покидать места плохой воды. Уже дед Мандельштама мог и не ушел, ну а внук напился и умер - для чистой воды. Он способен ее отличить, но не выбрать. Там слишком просто: вода, незамутненная веками древность, прямое солнце и гранит, не сложенный в мираж, просто так валяется под ногами.


Какая роскошь в нищенском селенье -
Волосяная музыка воды!
Что это? пряжа? звук? предупрежденье?
Чур-чур меня! Далеко ль до беды!...

Армения, 10

Какой беды? - Ненужности сочинителя, достаточности бытия. Ведь стихи здесь опасно легко оттаивают и утекают в речь:


A в Эривани и в Эчмиадзине
Весь воздух выпила огромная гора,
Ее бы приманить какой-то окариной
Иль дудкой приручить, чтоб таял снег во рту.

Снега, снега, снега на рисовой бумаге,
Гора плывет к губам.
Мне холодно. Я рад.

Aрмения,8

Вместо московско­китайского - армянско­японский... По мне, так лучше не бывает.
Там же, куда возвращается Мандельштам, воды уже нет:


Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
Ленинград

Воды нет и нужны водовозы и даже воздуховозы. Уже в 1913­м имперская столица противопоставлялась им чистоте древних пустынь:


Отравлен хлеб, и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!

Под звездным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан,
Кто выменял коня - событий
Рассеивается туман.

И если подлинно поется
И полной грудью - наконец,
Все исчезает: остается
Пространство, звезды и певец!

Камень

Но тот певец слышен только во время пения и всего на тысячу локтей вокруг; не оказывая сопротивления, он растворяется в незначительности событий своей жизни, в то время как наша задача - придать событиям значение и, тем самым, не раствориться. Там - безымянная песнь, а здесь - личное выступление, потому последнее слово, как и было предопределено Мандельштаму от рожденья, остается за Исавом.


Я тебя никогда не увижу,
Близорукое армянское небо,
И уже не взгляну прищурясь
На дорожный шатер Арарата,
И уже никогда не раскрою
В библиотеке авторов гончарных
Прекрасной земли пустотелую книгу,
По которой учились первые люди.

Армения, 9

Посох патриарха съеживается в журналистский карандаш, бегство возвращается командировкой, простор обменивается на тюрьму. Будут написаны его лучшие и его позорнейшие стихи, будет якшаться с партийной сволочью и "шевелить кандалами цепочек дверных", и с равным мастерством то прославлять, то обличать тирана. О, умелец, готовый на все, сам себе хор и актер, сам запев и припев!

запев:


...A стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
A я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть

Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни бойчей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.

припев:

- Много скрыто дел предстоящих
В наших летчиках и жнецах,
И в товарищах реках и чащах,
И в товарищах городах.

запев:

- Какой­нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна,

Какой­нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель,
Такую ухлопает моль....

припев:

- И к нему, в его сердцевину
Я без пропуска в Кремль вошел
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжел.

Интересно, насколько внимательно следил за его перемещениями тот, насколько он был осведомлен? Наверное, галсы нашего героя хозяин воспринимал, как блошиные прыжки. И: вспоминал ли он о поэте, когда тот был уже взят, поддерживал ли тиран свою часть диалога до конца?
Грустно, но как характерно, что единственный поднятый против Сталина голос был уравновешен тем же голосом.

Идет к югу и поворачивает к северу, поворачивает, поворачивает дух­ветер, и на повороты свои возвращается дух­ветер.
Экклезиаст, 6

Таков порядок вещей, в который, не осознавая его, взахлеб играет Исав. Этот мужественный воин ("нам только в битвах выпадает жребий"), как выйдет на бой "за гремучую доблесть грядущих веков" - сразу требует от хозяина: "запихай меня лучше как шапку в рукав / жаркой шубы..." . A сам? Почему все только он, советский ты человек! Отправляйся в рукав сам! - нет, пусть признает, пусть отправит. Хоть дичью - но в царской охоте. A это сокровенное требование: "и меня только равный убьет"? Кто этот равный: Бог, народ, вождь? Другой писатель, например A.Н. Толстой? Как бы то ни было, исполнились твои желанья, они тебя убили.
A что бы сказал слепой любитель охотничьих рассказов?

...все колодцы, выкопанные рабами его отца в дни отца его, Авраама, - заткнули их филистимляне и засыпали прахом. И сказал Aвимэлэх Исааку: уйди от нас, ты слишком усилился за наш счет. И ушел оттуда Исаак, и остановился у Потока Тянущего и поселился там. И осел Исаак и откопал колодцы, которые копали во дни Авраама, его отца, а филистимляне заткнули их после Aвраамовой смерти; и называл их именами, как имена, которыми их звал его отец. И копали рабы Исааковы в ручье и нашли там колодец живой воды. И спорили пастыри Тянущего с пастырями Исааковыми: вода наша. И назвал тот колодец "Дела", потому что лезли в его дела. И откопали еще колодец, и ссорились и из-за него, и назвал его "Вражда". И отошел оттуда и откопал другой колодец, и не спорили о нем, и назвал его "Простор"...
Быт. 26:16-22

Его теснят - он отходит, уступает свои колодцы, чтобы рыть новые, пока его не оставляют в покое. Наследие Авраама (Даяние) понадобилось другим - он предоставляет им его, и никто не видит в том щедрости, и справедливо, потому что Исаак не обеспокоен Любовью, ему нужен Простор.
И потому молчаливый совет Исаака тот же, что и приказ Иакова: уйти от назойливых царей, а раз уже ты оказался в стране колодцев - остаться и брести, покуда о тебе не забудут.
В 1930­м Осип Мандельштам приблизился к своей гонимой внутренней реальности, воплощенной в страну. И он обнаружил в ней больше чем искал, даже больше чем он нашел бы, прямо обратившись - что невероятно для него, невозможно для времени, - к Иудее. Ведь, хоть он и назвал Армению "младшей сестрой земли Иудейской", использовал ее как подменную карту игры в несознанку, - он нашел в ней то, что в "старшей" недоступно, да и не так уж очевидно, кто из сестер старше.
Ведь именно здесь, в окрестностях Арарата, разделили Землю и историю три сына Ноевых - Сим, Хам и Иафет. A почему Ноев ковчег приземлился на Арарате? Ведь эта гора далека от Святой Земли и не самая большая ни в Европе, ни в Азии: дошедший до Арарата мог бы добраться и до Эльбруса. Допустим, это указывает на Aрмянско-Месопотамский источник мифа, ну и что? Ведь это чуть ли не единственная конкретная из великих гор в Писании. Ни гора Синай, ни Мория не локализуются в тексте, что же делает Арарат незаменимым и незабываемым?
Так я думал, пока не увидел все собственными глазами. Возможно, это было совпадение, но подъезжая к Арарату, я увидел его под водой. Под водой был и я, и вся долина, и лишь вершина прекрасной горы протыкала водную поверхность, обозначенную столпившимися вокруг нее полупрозрачными облачками, переходящими в перистую вуаль, затеняющую небо Армении. Со дна моря, которое так легко было вообразить, я почти видел подплывающий ковчег с летающими вокруг него воронами и голубками. Арарат мог быть горой, глядя на которую поколения древних видели библейский рассказ.
Это не все. Из родства слов "адама" - почва, "Адам" - человек и "адом" - красный, легко сделать вывод что земля, из которой сделан Адам, должна была быть красной. Поскольку земли, называемые в Израиле "красными", все же скорее коричневого цвета, можно заподозрить корень этих слов в изменении окраски: то, что древние звали красным, мы вполне можем звать оранжевым или коричневым. Однако такой ход мысли опровергается близким корнем "дам" - кровь: уж она - то красная. И вот в Армении вы можете увидеть землю, достаточно красную для вылепливания Адама.
Эти сестры - как Лея и Рахель, не поймешь, какая из них когда первая? Армения может быть землей, ассоциируемой с началом, и здесь можно увидеть редкое благородство в отношениях неба и земли. В России небо - не действующее лицо; оно имеется как место сини или облаков, но оно никак не может состязаться с землей за место в человеческом сердце. Небо Израиля - камнем или орлом с невыносимой высоты бросается на пешехода; это огромное небо неотвязно влезает в каждый уголок природы, просвечивает и выворачивает на изнанку все, сделанное человеком, словом, бьет и гнет землю так, что последняя порою кажется при всей своей красоте лишь подставкою, небесным основанием. Небо Армении не спорит с землей Армении, вот почему эта страна остается сельской, несмотря на скудость почвы. Чтобы не быть поглощенными землей, чтобы не принять на себя удар неба - люди всех стран собираются в городах, где неба, земли и их спора меньше на душу населения. A армяне, великие строители и учителя каменной архитектуры, создатели городов по всему миру - у себя дома крестьяне. И за гармонией неба и земли следует, учась у той, неповторимая гармония в отношениях земли и человека: кажется что в этой, столь давно обжитой стране, никогда не сорили, не видно следов насилия и безразличия. Смешно, хваленая терпимость грузин к евреям объясняется очень просто: евреями - градостроителями и финансистами - у них были армяне, евреи же в Грузии были крепостными крестьянами; но у себя армяне были крестьянами, все города построила Советская власть, включая пленивший Мандельштама названием Эривань (Ереван).
Я знаю, нелепы рассуждения о том, как хорошо было бы не возвращаться Мандельштаму в Ленинград и Москву. Простор был возможностью, не реальностью. Но был, был всегда. Увеличительное стекло, поднесенное к недолгому армянскому эпизоду, может показать его внутреннее измерение, его колодезную глубину. Армении в жизни Мандельштама было так же немного, как еврейства.
Послесловие

Вот исааковское стихотворение Мандельштама: SILENTIUM.
Эти стихи я бы разучивал со всеми, начинающими свой путь к истокам, вооружившись книгой Бытия. В них латинское название, греческая богиня и музыка русского стиха сочетаются с обратной, еврейской перспективой истории, нежеланностью развития, как удаления от начала, от сути, от чистоты. (Разумеется, это игра, ну и мы поиграем в то, что когда Мандельштам играл в нее, в нем играло его далекое прошлое.) Об этом и знаменитый рассказ о грехопадении: Адаму, которому было "нехорошо одному" (ворчит Писание), Сущий начинает творить и водить, в качестве кандидатов в помощники, "всех зверей полевых и всяких птиц небесных" - и бестолку. Единственным достойным Адама помощником оказалась его же часть, отрезанная от него в беспамятстве.

И сказал Адам: наконец-то кость из костей моих и плоть из плоти моей, она называется женщина, так как взята из мущины!
Быт. 2:23

(Мне пришлось применить старинную орфографию слова "мужчина" - тут игра слов, без которой нельзя и которую гладко не перевести: слова "женщина" и "мужчина" - "иш" , "иша" - однокоренные в Святом языке.)Адаму нужна близость, близость возможна лишь с подобным, и вот: всему Божьему миру человек предпочитает зеркало, что и было грехопадением, остальное - только послесловием.
Молчаливый собеседник тишины, "не узнавший дня своей смерти" Исаак обращен в обе бесконечности: бесконечность прошлого, до грехопадения и даже до творения, и в бесконечность будущего воскресения. Его душа сливается с подосновой всего:


Она еще не родилась,
Она и музыка и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень
В черно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста.

Останься пеной, Афродита,
И слово в музыку вернись,
И сердце сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!

1910

Через 24 года:

...Быть может, прежде губ уже родился шепот
И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.

1934

Это из "Восьмистиший", приведу еще два из одиннадцати. В девятом как будто подслушан один из диалогов Исаака, бредущего по полям, которые он распахивал в пустыне близ Бээр Шевы:

- 9 -


Скажи мне, чертежник пустыни,
Арабских песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?

- Меня не касается трепет Его иудейских забот -
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет.

Был ли чертежник и геометр Чертежником и Геометром? Или чертежником был сам пахарь? В нормальном диалоге каждый может сказать слова другого, и роли меняются бесконечно. Цитаты можно длить тоже бесконечно, но я закончу, наконец:

- 11 -


И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.

И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, -
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.

1933





Иерусалим - Бостон, 2000-2002 г.


    
___Реклама___