Feinstein1
Павел Файнштейн
Прогулки с Пушкиным в тени Гоголя
(краткие заметки о прозе А. Синявского)


     «Поверьте мне, не я разбил витрину,
     А подлое мое второе я!»
     В. Высоцкий


    
     Преамбула:
    
     Эти заметки написаны по заданию не КГБ, а ЦРУ. Или – Моссада, кому что больше нравится.


     Для того, чтобы сразу внести необходимую ясность – я отвергаю обвинения А.Д. Синявского в адрес Абрама Терца, что, мол, все словесные пошлости (в интервью данном Д. Глэду они названы «бандитизмом») принадлежат этому Терцу, а не самому Андрею Донатовичу. Эти обвинения не выдерживают ни малейшей критики. Андрей Донатович, видите ли, читает без словаря Эжена Сю, в то время, как его подлое второе «я» самозабвенно грызет стаканы... Бандитам, как правило, не до толстых литературоведческих трудов.
    
     А свет будет Пушкин выключать...
    
     Цитировать все литературные красоты «Прогулок с Пушкиным», содержащие минимум смысла при огромном объеме текста представляется мне очень трудоемкой задачей. Так что будучи человеком ленивым, я ограничусь местами, этого смысла начисто лишенными. При этом (из врожденного благородства) отказываюсь от рассмотрения уже много раз цитированных «эротических ножек» Пушкина и того, как он «насобачился хилять в рифму».
     Пытаясь разобраться в «формировании стиля, в закручивании стиха» у Пушкина «слабым полом» (во как!), автор ударяется в поэзию хоть и возвышенную, но невыносимо тяжелую для понимания:
     «...Эротическая стихия у Пушкина вольна рассеиваться, истончаться, достигая трепетным эхом отдаленных вершин духа (не уставая попутно производить и подкармливать гривуазных тварей низшей породы).»
     После экскурса в эротическую стихию, где эхо играет роль ее материального придатка, и в зоологию – загадочные гривуазные твари, да еще и низшей породы, Синявский устремляется в геологию, астрономию и спиритизм: «...самое вещество женского пола в его щемящей и соблазнительной святости, фофоресцирующее каким-то подземным, чтоб не сказать надзвездным свечением, тем – какое больше походит на невидимые токи, на спиритические лучи, источаемые вертящимся столиком, нежели на матерьяльную плоть».
     Уф-ф! Красиво так, что кружится голова. Автору, конечно, виднее, что там источают вертящиеся столики... Но ведь и сомнительно: источать – так уж принято в русском языке – можно запах, но никак не лучи, даже если они аналогичны тем, кои источает «самое вещество женского пола» . Так значит все же - запах? Интересно, что это за женщины, с которыми имеет дело А. Д. Синявский.
     Но и это не предел. Двумя страницами дальше автор перепрыгивает на ботанику, нанося ей удар чудовищной силы:
     «Но заметим, вся эта развесистая клюква, - нет!- елка, оплетенная золотой дребеденью (ее прообраз явлен у Лукоморья, в прологе, где изображен, конечно, не дуб, а наша добрая зимняя ель... унизанная всеми бирюльками мира...), так вот эта елка, эта пальма, это нарочитое дезабилье романтизма, затейливо перепутанное, завинченное штопором, турниры в турнюрах, кокотки в кокошниках, боярышни в сахаре, рыцари на меду, медведи на велосипеде, охотники на привале – имеют один источник страсти, которым схвачена и воздета на воздух, на манер фейерверка, вся эта великолепная, варварская требуха поэмы.»
     Пользуясь топографией Подмосковья, дополнительно предлагаем автору тайны в Тайнинке, перлы в Перловке, тушонку в Тушине и утро в сосновом бору. Однако, даже если оставить в стороне требуху поэмы, схваченую и воздетую на воздух источником страсти (не страстью самой, а ее источником!), то смысл этого каскада слов длиной в двадцать две строчки (я его милосердно сократил) сводится к тому, что развесистая клюква – и не клюква вовсе, и даже не дуб, а – елка, сиречь – пальма, сиречь – дезабилье романтизма и т.д.
     Иногда в пучинах этого красноречия встречаются аксиомы сомнительного свойства. «Ленивый – значит доверчивый, неназойливый». Не очень убедительно, зато коротко и ясно. Понять можно.
     В некоторых строчках проскальзывает у Синявского завистливое недоумение. «Но кто еще эдаким дуриком входил в литературу, сосватаный дядюшкой под пьяную лавочку». Уж это точно. Что там ниговори, а с дядюшкой и пьяной лавочкой Пушкину сильно пофартило. Иначе бы никакие дурики не помогли.
     А вот строки, которые вызывают недоумение уже у самого читателя:
     «Старый лагерник мне рассказывал, что чуя свою статью, Пушкин всегда имел при себе два нагана.» Ну предположим даже, что «статья» и «наган» применительно к Пушкину – образчик искрометно-веселого терцовского, то бишь – синявского хулиганства. Однако загадочный старый лагерник! Уж он-то должен был быть знаком с Пушкиным! Иначе какой же это источник для литературоведа? Возникает страшная догадка, что Синявский на своем пути встретил последнего живого декабриста, да сам этого не понял!
     Сплошь да рядом, бредя по тексту, спотыкаешься о неожиданную малограмотность. «В общении с провидением достигается – присущая Пушкину – высшая точка зрения на предмет...» Нет в русском языке точки зрения на предмет. Есть просто – точка зрения, которая не может быть ни высшей, ни низшей.
     Вся эта словесная эквилибристика, бесконечная и утомительная, рассчитана на невнимательного читателя, довечиво позволяющего оглушить себя потоком изящных слов в причудливых сочетаниях. Этот поток создает иллюзию мысли и прикрывает заумью бессмысленную пошлость образа: «... трупы в пушкинском обиходе представляют собой первообраз неистощимого душевного вакуума...». Трупы, как предметы обихода и неистощимый вакуум, чьим первообразом эти самые трупы являются! Нда-с... Или вот энергичное утверждение: «Пушкин – золотое сечение русской литературы» вызывает ужасное предположение, что автор не знает, что такое «золотое сечение». А если знает, то – неправильно.
     Время от времени автор сам начинает уставать от собственного изящества, и тогда из-под его пера выходят фразы, достойные школьных сочинений: «На Пушкина большое влияние оказали царскосельские статуи. Среди них он возрос и до конца жизни почитал за истинных своих воспитателей» . Да и продолжение не хуже: «...Его влекло к статуям, надо думать, сродство душ и совпадение в идее...» Да... Искусство, конечно, должно быть идейным, но чтобы до такой степени!..
     Однако неслыханная простота для нашего автора – лишь минутная слабость. Тремя страницами дальше с удовлетворением читаем:
     «...Сам этот процесс существенен и насыщен значениями, образуя сумбурную атмосферу блуждающего в припоминаниях текста, составленного как бы... из нескольких, перетекающих друг в друга потоков темного воздуха, в котором то мутнеют, то брезжут милые очертания.»
     С некоторым напряжением переведя все это на русский язык, получаем – милые очертания, которые то мутнеют, то брезжут в тексте, который в в свою очередь блуждает в припоминаниях и, как бы, составлен из нескольких потоков темного воздуха, которые перетекают дрг в друга. Этот текст, кроме того, порождает или уже имеет сумбурную атмосферу. Вот оно, как все просто.
     Или так: «...Но они-то и красят и обмывают все былое небесным пламенем». Небесное пламя, конечно, многое может, но чтобы одновременно и касить и обмывать, да ктому же еще и все былое – сомнительно. Так ведь зато красиво и создает ощущение где-то спрятанной мысли.
    
     ...или Гоголь
    
    
     Как ни странно, но литературная глухота Синявского стала в «В тени Гоголя» еще тверже, уверенней и воинственней: «Гоголь носил в груди чувство гроба...». И, кажется, о себе сказал автор суровые слова, по недоразумению адресованые Гоголю: «...Даже пересказывая, переписывая эти его исхищрения, испытываешь стыд, будто следом за ним производишь что-то непристойное. Да заткнись ты, прекрати! Хочется пойти и вымыть руки. Нет, пишешь и пишешь». Предложения в этой книге стали еще длинней и забористей, а симуляция философских размышлений отличается просто неимоверным изяществом:
     «Интерес Гоголя к элементарным проявлениям жизни, к типам и классам человечества..., к основополагающим законам и свойствам, за счет известного пренебрежения индивидуальным лицом и характером, сопряжен зачастую с разрешением каких-то метафизических загадок и тайн мироздания, обнаруженных там, где никто их обычно не видит и не находит... Такова, скажем, загадка пошлости, над которой бился Гоголь, смеясь и негодуя над бессмысленным оплотнением живого духа в веществе существователей.»
     Все понятно? А я вот подозреваю, что если тут и есть метафизическая загадка, то это, скорее всего, «вещество существователей», в котором «оплотняется живой дух» и которое так просто с первого раза не каждый и выговорит – на языке липнет.
     Дальше в лес... «Мертвые души в произведениях Гоголя обладают плодоносной, физиологической силой, по примеру хтонических божеств преисподней, подземных подателей (кто такие или что такое?-П.Ф.) земного богатства. Вероятнее всего, на это значение Гоголь в поэме и не рассчитывал.» Да это более, чем вероятно, в хтонических божествах Гоголь был не столь силен. Но ведь про плодоносную силу мертвых душ – не слабо сказано!
     Далее следуют цитаты из Блаженного Августина, которые должны свидетельствовать об апокалиптическом смысле «...хождения Чичикова по мертвому промыслу». Можно, конечно, разделаться с Гоголем и таким образом, а можно и с помощью Каббалы, главное – настричь цитат позамысловатей.
     С одной стороны – Гоголю уже давно все равно, да и мне его не очень жаль, но все же – чересчур есть чересчур: «Непропорционально растянутое, склонное к переполнению текста тело поэмы – тоже своего рода мертвец, плодоносящий материальным и словесным избытком, сросшийся неотделимо с землей, простирающий мнгновениями к небу тощие кости лирических монологов: «душно мне! душно!»...»
     Тощие кости монологов! Замечательный образ, способный к развитию – дубленная кожа диалогов, косоглазие косвенной речи, сперма лирических отступлений...
     Иногда возникает сомнение, а не пишет ли автор пародию на самого себя? Не смеется ли над доверчивым читателем, который все съест? Ведь вот: «Примем ли мы во внимание упорное влечение Гоголя долу и низу, к земле и под землю, к каменноугольным бассейнам греха (где, однако, по Гоголю, властвует тот же закон великодержавного верха, отраженный в подземной воде)...» Перевод: подземная вода каменноугольных бассейнов (ясное дело: раз есть бассейн, то должна быть вода!), в которой отражается, властвуя, тот же (какой же?!) закон великодержавного верха. Словом, либо писатель зло шутит, издевается над читателем, либо уж слишком буквально воспринял знаменитую строчку Гумилева «Высокое косноязычье тебе даруется, поэт!»
     К издевательствам над читателем можно отнести и следующее откровение: «Народ, как произведение земли, из которой он вышел и в которую уходит, чтобы вернуться в отведенную ему зону земного притяжения, нашел в Гоголе своего поэта...» Ох уж эти единоличные зоны земного притяжения...
     А вот еще цепочка аналогий: «Хозяйка» – помещица Коробочка – «хозяйка леса» – «персоны круга Бабы-Яги» (круг Бабы-Яги – это прекрасно! В кругах близких к Бабе-Яге, Баба-Яга и сопровождающие ее лица...). Замечательная цепочка, она открывает перед сравнительным литературоведением совершенно новые возможности. Нетрудно, скажем, при помощи этого метода включить кого угодно в число «персон круга» Змея Горыныча. Например – Конька-Горбунка, который, заметьте, умел плеваться огнем. И к тому же хромал (об этом ниже). Вся эа цепочка напоминает известную линию эволюции «От Гоголя до... кобеля». И тоже ведь Гоголем начинается, и научная ценность в том же количестве.
     Да и полное, окончательное разоблачение Чичикова производится тем же универсальным методом. «Скажем, привлекшая, помнится, внимание Мережковского ножка... служа принадлежностью чорта, способна при известной доле воображения сойти и за признак подземных, змееногих богов и героев (вроде Эрихтония), что не исключает, естественно, бесовской змееногой природы. Традиционная хромота владык подземного мира..., свидетельствующая о змеином генезисе этих существ, доставшаяся в наследство и христианскому чорту (хромой бес), и сказочной Бабе-Яге, бывшей богине смерти...»
     Вот и подошли мы вплотную к Змею Горынычу и к к Бабе-Яге, оказавшейся на старости лет бывшей богиней. В веселом хороводе проносятся перед читателем змеевидная ножка (как это?-П.Ф.) , она же принадлежность чорта, загадочные змееногие герои, отставная богиня смерти Баба-Яга и христианские – страшно сказать – черти! Хромота которых свидетельствует об их змеином генезисе. Правда, богинь смерти, вроде никогда не существовало (в отличие от ангела смерти), разве что может где-нибудь в Африке, а роль эту играли обычно существа мужского пола, да и они были как правило владыками подземного мира, а не тривиальными фигурами с косой. Но какое это имеет значение «при известной доле воображения»?
     Уверенный, что продолжает традиции фантастической прозы Гоголя, Синявский в попытках дать ей характеристику, раскрывает, по существу, свою писательскую кухн. Причем называет этот метод, по непонятной причине, реализмом:
     «Реализм – это черная месса и ворожба новейшей марки, это автоматы и трупы, имеющие вид человека, управляемые из ада по радио...»
     Сильно сказано. Особенно про трупы, имеющие вид человека (бедный русский язык!).
     Конечно, дело не в этой белиберде, а в том, что Синявский, если он и в самом деле воспринимает всерьез все эти черные мессы, ворожбу и прочую чепуху, выглядит в этой ситуации, как тот бедолага оборотень из песни Высоцкого – «...хотел превратиться в дырявый плетень, да вот по середке запнулся.»
     Магия Синявскому покоя не дает. В «В тени Гоголя» ей посвящены десятка полтора страниц. Причем магию искуства он представляет себе примитивно конкретно - как некий колдовской ритуал, признесение заклятий, камлание. На практике это выражается в красивости слога, выспренности, жонглировании красивыми многозначительными словами:
     «В городе все мы повержены в созерцательную прострацию, в безутешное томление духа по красоте, однако созерцаем лишь бездну под блестящим покровом, лишь женщину – изваяние человеческой эфемерности.»
     Сразу же и, как говорится, невольно вспоминаются лучи, которые источает самоё вещество женского пола, аналогичные лучам вертящегося столика. Ведь все это из одной и той же магической оперы. И уж куда там Эжену Сю до таких красот...
    
     Берлин, 1987
    


   


    
         
___Реклама___