Владимир Вайсберг
Как я не выдержал экзамена черновицких мудрецов


    
     Был час между днем и вечером, когда уже не светло, но еще не темно. Странное время, наполняющее душу тревожным ожиданием, необъяснимым волнением и внутренним беспокойством. Я - бесшабашный шестиклассник бежал домой после шести уроков во второй смене. Маршрут мой обычно пролегал по кратчайшему пути между школой и домом, по прямой, их соединяющей. Мелочи, вроде улиц, заборов, дворов и садов, в расчет не принимались. Военное детство и черновицкая провинция научили не бояться преград. А в этот раз я раскис, поддался расслабляющему действию заката и отправился из школы, как всегда, бегом, но по улицам.
     В начальной школе я учился из рук вон плохо. Причин тому было много. Но главные из них - две. Во - первых, я стал читать серьезную литературу в четыре года и не понимал в младших классах, как, впрочем, и до настоящего времени не разумею, какой смысл в точном начертании букв перышком "88" с нажимом. Вторая причина усугубляла первую: с пяти лет я учился в Хедере, организованном польскими евреями в Джамбуле. Учил нас Реб Мойше на смеси польского, идиш и лошн койдеш. Официальное образование я начал со школы в том же Джамбуле, где преподавание велось на казахском языке. В третьем классе я одолевал науки в черновицкой школе номер 18, где они излагались на языке идиш. С четвертого класса мне по воле "отца народов и лучшего друга физкультурников", закрывшего все еврейские культурные учреждения и заведения, пришлось одолевать украиньску мову. Можно представить, что за речевой ералаш творился в моей голове. Но с пятого класса пошла систематическая арифметика, с шестого - алгебра, планиметрия, физика, химия. Я упросил родителей записаться во все городские библиотеки и регулярно объезжал их на велосипеде, беря и читая все подряд, что под руки попадало. И незаметно как-то, постепенно получилось так, что не принимавшие меня всерьез по причине непроходимой моей тупости соученики обнаружили вдруг, что во всем классе (42 лоботряса- школа мужская) один только Вовчик понимает и может просто и доходчиво пояснить возникшую проблему по любому предмету: от математики до основ дарвинизма. У него же всегда можно было списать домашнее задание и содрать контрольную.
     Вначале в школе, а затем во всей близлежащей округе, за мной укрепилась слава всезнайки. Это, конечно, не соответствовало действительности. Классом старше учился еврейский мальчик по прозвищу "Эзель", примечательный уже тем, что его родители (евреи) были дворниками. Способности и начитанность Эзеля были несоизмеримо выше моих. Но люди любят легенды. Особенно, если легенда из нашего села.
     Черновцы были городом провинциальным и еврейским. Нравы царили в нем простые и незамысловатые. Население, большей частью нахлынувшее из бессарабских местечек, от избытка образования не страдало и строгостью аристократического воспитания не маялось. Общались друг с другом, главным образом, на улице. Вероятно, климат и архитектура тому способствовали. Вот, и на пересечении улиц Лукьяна Кобылицы и Молдавской стоял одноэтажный домик с завалинкой, на которой коротала вечера лучшая, мудрейшая часть мужского населения окрестных домов. Мужчины эти казались мне тогда старыми, и, проходя мимо, я всегда с ними почтительно здоровался. Теперь - то я понимаю, что это были молодцы среднего возраста. Но это не меняет моего к ним отношения. А чувства к ним я питал самые нежные. Я не только их уважал, я их любил. Любил сыновней и братской любовью. Я любил их мужской любовью, как люблю моего недавно умершего кузена Леню Клигмана, который был старше меня всего на три года, но с раннего детства был моим защитником, советчиком и объектом глубокого уважения. Я всегда мог положиться на этих людей. Это были мои, родные и близкие мне люди... Я и сегодня люблю их...моих евреев! Но вернемся к осеннему вечеру сорок девятого года.
     Я заметил их издали, всех троих: в центре сидел Герш, здоровущий молодой мужчина с красным грубым лицом. Глаза у него постоянно были налиты кровью, как у человека испытывающего приступ гнева. Губы его были толстыми, красными и всегда мокрыми. За Гершем укрепилась дурная слава блатного. Но это был свой, знакомый, домашний нарушитель закона. Его побаивались, с ним не конфликтовали. Отец мой старался быть как можно дальше от этого человека, и мне настойчиво рекомендовал то же. Не могу, однако, припомнить, чтобы Герш серьезно обидел кого - либо из соседей. Страстью его были рассказы о победах на амурном фронте, сопровождавшиеся детальным описанием сцен и действий. Лексикон рассказчика был несколько ограничен, но очень колоритен и сочен. Физиологические подробности актов он описывал простыми русскими, украинскими, молдавскими и еврейскими словами, перемежая языки и не стесняясь в выражениях. На Герше были широченные черные штаны и комбинированная куртка, верх которой был серым, а низ - черным. Герш был экспертом по вопросам половой жизни. Он нес свои знания в массы и, в первую очередь, просвещал растущее поколение юнцов, находившихся в стадии молочно - восковой зрелости.
     Слева от Герша сидел Шломо Нерман. Он заведовал пунктом по приему от населения фруктов для последующего изготовления из них сухофруктов. Дела шли неплохо, за неимением сахара граждане за бесценок сдавали плоды земли, и сын Шломо Годл еженедельно привозил на велосипеде из Садгоры, пригорода Черновцов, где находилось место работы родителя, небольшой старый черный школьный портфель, наполненный деньгами. Годл был на пару лет младше меня, я был для него непререкаемым авторитетом и он ничего от меня не скрывал. Шломо был человеком занятым и редко восседал на завалинке. Но в те редкие часы, когда он мог себе это позволить, его присутствие придавало заседанию философический характер, ибо сам он был оригинальным доморощенным мыслителем. Вспоминаю, что однажды, когда я пожаловался Годлу не невыносимую головную боль, Шломо при очередной встрече со мной не преминул мне пояснить:
     "Видишь, Вовка, все должно быть одинаково (он хотел сказать - соразмерно, пропорционально, но не знал этих слов). Если ты мне больше виноват (он хотел сказать - должен), то ты вынужден мне больше отдать. Ты - большой, у тебя - большая голова, и она обязана болеть сильно. Маленькая голова - маленькая боль, большая голова - большая боль!"
     Я не стал тогда спорить с ним и поблагодарил за разъяснение.
     Он же сообщил мне однажды некую теорию, которую я попытаюсь изложить, что называется, своими словами. Он объяснил мне, что все слова человеческого языка содержат, помимо многообразия заключенных в них значений, два главных. Каждое слово, будь - то существительное, глагол или прилагательное, имеют малый, частный и большой, глобальный смысл.
     "Возьми, к примеру, слово "чашка" - говорил он. "Чашка - есть посуда, из которой ты пьешь чай. Но чашка - есть и всеобщая емкость (он говорил - посуда), из которой пьет и насыщается вся вселенная (он говорил -- весь мир)."
     И далее он развивал свою теорию, поясняя, что вселенная и каждый элемент насыщаются (пьют), в свою очередь, тоже в двух смыслах: в физическом и духовном.
     "Ребе, ученый человек, учитель - есть чашка, в которую Бог налил знания, и из которой простые люди их пьют" - говорил он.
     И так далее... Когда много позже я читал слова Фрейда о том, что все несет в себе элементы либо женского, либо мужского начала (солнце, заходящее в море; море - женское начало, воспринимающее в себя мужское начало - солнце), я вспомнил Шломо Нермана - еврея с трехклассным образованием и со светлой головой философа, сушившего фрукты в Садгоре под Черновцами. Каюсь, я -- грешный -- позже часто прибегал к теории Шломо, чтобы навести тень на плетень во время научно - технических и ученых советов. Метода изумительная: создает полное впечатление глубины мышления даже на искушенных ученых мужей. А, может и в самом деле теория верна...
     Одет был Шломо в затертую пиджачную пару. Серый цвет костюма угадывался лишь по отдельным местам, сохранившим в борьбе со временем и фруктами свой первоначальный колер. Естественно, Шломо был экспертом по философской части.
     Справа от Герша сидел Хаскель -- эксперт по общеобразовательным вопросам и проблемам.
     В то мгновение, когда я, передвигаясь мимо почтенного жюри, замедлил свой бег и приготовился вежливо поздороваться, Герш обратил на меня свой взор и громко и недвусмысленно велел мне подойти и ответить на волнующие общество вопросы, чему я всеми своими действиями и видом выразил полное на то согласие.
     Вопрошал Хаскель, высокий худой мужчина в полосатом пижамном костюме, им же самим и сшитом из ткани, употребляемой обычно для изготовления матрацев. Если будет на то воля Божья, я когда - нибудь расскажу о фантастической судьбе этого человека. Здесь же я ограничусь информацией о том, что Хаскель был участником Берлинских олимпийских игр, прошел через концлагеря Германии и Страны Советов, свободно владел десятком языков, был Читателем и зарабатывал на скудный хлеб свой, трудясь в качестве бродячего холодного сапожника. Он направил на меня свои круглые коричневые выпуклые глаза и, внимательно глядя на меня, строго, спросил: "Почему слово "вьюга" пишется с мягким знаком, а "въезд" - с твердым?"
     Вопрос был детским, и я отбарабанил все, что знал о правописании йотированных после приставок и в корне слова. Хаскель был удовлетворен. Но он не позволил себе расслабиться и еще более пристально уставился на меня, и спросил тихо, серьезно и настойчиво:
     "Что значит : "Куляш соловьиные трели?"
     Это вообще не было вопросом!
     "Это строка из стихотворения Джамбула Джабаева. "Трели Куляш" - это пение народной артистки Куляш Байсеитовой".
     "Правильно" - сказал Хаскель и добавил почему-то печально:
     " У меня нет больше вопросов."
     Ликовал я, однако, недолго. Герш сделал глубокомысленное лицо и прошлепал губами - лепешками:
     "Неправильно! Куляш - это такое кушанье из баранины. Когда его жарят, оно шкварчит. Для голодного - это как трели соловья для сытого! Вот это -- правильный ответ!"
     Я понимал, что Герш имел в виду "гуляш", но у меня хватило ума не спорить с уличным авторитетом. А между тем, не дав мне опомниться, Герш произносил уже свой собственный вопрос:
     "А балеринам разрешают спать с мужиками?"
     Живых балерин я тогда еще и в глаза не видел ни в быту, ни на сцене. Вся моя информация об их жизни черпалась из кино. Законы взаимного влияния сексуальной жизни танцовщиц и их профессиональной деятельности были мне абсолютно неизвестны. Но я не признался в этом, и стал лепетать о вседозволенности для балерин низкого пошиба и строгих нормах морали и нравственности для высоких профессионалов. Перебил меня Хаскель: "Ты этого не знаешь."
     "Конечно не знает" - торжествовал Герш.
     "Откуда ему это знать? В школе этому не учат!"
     И они были прав...
     Экзаменаторы не стали объяснять мне сущность проблемы, и потому, разрешают ли балеринам... я не знаю до настоящего времени. Подозреваю, что разрешают, или, в крайнем случае, они его (разрешения) не испрашивают. Специалистам знать лучше...
     Лицо Хаскеля стало совсем печальным. Мягким, но не терпящим возражения жестом, он прервал торжествующего Герша и сказал, обращаясь к Шломо:
     "Давай твой вопрос."
     "Как ты думаешь, Вовка, какую водку пьет Сталин ?" - Шломо произносил слова так, как если бы каждое из них несло в себе некую архиважную, секретную информацию. Особо он выделил слово "какую?" Он покачивал при этом головой из стороны в сторону и прищуривал глаза.
     Я задумался. Информации по этому вопросу, честно говоря, у меня было не очень много. Но я уже где - то читал тогда (кажется, это была книга Рузвельта-младшего "Его глазами", но может, за давностью лет я что - то путаю), что Сталин пьет грузинские вина. Это - то я и изложил почтенному собранию аксакалов улицы Марамуреш.
     "Я ведь не про вино спрашиваю. Я спрашиваю: какую водку пьет Сталин?"
     В этот раз Шломо подчеркнул интонационно два слова :"какую водку?"
     "Крепкую. Крепкую и чистую" - сказал я.
     "Крепкую" - подтвердил Шломо. "Но какую крепкую?"
     Меня понесло:
     "Чистый медицинский спирт" - сказал я уверенно. О целительных свойствах этого напитка при внутреннем и наружном применении его часто рассуждал мой отец.
     "Нет" - сказал Шломо:
     "Ему гонят самогон еще крепче спирта. И он его сам проверяет. Принесите - говорит он - бутылку самогона, на блюдечке дроб (имелась в виду свинцовая дробь, которой заряжались патроны охотничьих ружей) и рюмку. Когда все это ему приносят, он наливает полную рюмку самогона, берет ложечкой дроб и бросает его в самогон. Если дроб тонет, он говорит: унесите этот брак. А если дроб не тонет, а плавает на поверхности, он вынимает ложечкой дроб и выпивает всю рюмку. И так он выпивает всю бутылку. Понял, Вовка?"
     "Понял" - сказал я.
     Но он все-таки добавил:
     "Самогон такой густой и такой крепкий, что он тяжелее дроба".
     Дома я рассказал о своем позоре родителям, опустив проблему половой жизни артисток танцевального жанра. Мама моя посмеялась, но ничего говорить не стала.
     А отец рассердился почему-то и сказал:
     "Если бы я зарабатывал, сколько Шлойме, я бы тоже думал о том, что кто пьет."
     Он посмотрел на меня внимательно, прямо в глаза и добавил:
     "Надеюсь тебе не надо говорить, чтобы ты нигде ничего не пискнул?"
     Он мог бы этого и не говорить.
    
    

   


    
         
___Реклама___