Евгений Вольфсон
О бабушке


     O бабушке хотел написать, давно уже обещался. Трудное это дело. Отдаленных своих предков ценить и любить легко, никакого ежедневного напряжения не требуется. Общение же с близкими родственниками, особенно близкими в территориально-бытовом, жилплощадном аспекте, порой невыносимо. Да Вы и сами знаете.
    
     Текст получился очень длинным, бессвязным и неровным, м.б. слишком личным, но исправлять лениво. И ни к чему, наверное.
    
     Однако начну: Марьяся Израилевна. Один из наиболее колоритных персонажей среди моей родни.

    
    
1. Немного биографии

    
     Беззаветно преданная семье - всем братьям-сестрам и их сыновьям-дочерям, готовая на любые жертвы ради кланового благополучия - так, конечно, и не достигнутого. Не отягощенная диктатом принципов и наделенная необычайной, фантастической витальностью.
    
     В 20-ом году, пятнадцатилетняя, под красными полотнищами расхаживала она по улицам Стародуба, вместе с другими комсомольствующими подростками горланя
    
     Долой долой монахов
     Раввинов и попов
     Мы на небо залезем
     Разгоним всех богов,
    
     за что чуть не проклята была своим вполне ортодоксальным отцом. Не знаю, как именно относился он к монахам и попам, но вот причины ненависти к раввинам явно понять был не в состоянии.
    
     В 22-ом, семнадцатилетней девчонкой уйдя из дома, она оказалась в ЧОНе, и уж чем там занималась, можно только домысливать. Говорить об этом она не любила, все больше отмалчивалась. Однажды, впрочем, призналась, что сама не расстреливала, а вот ребятам - да, тем приходилось. Про одного из них, Иську, она вспоминала с особой нежностью - как он весь год напролет ходил босиком, из отвращения к буржуазным излишествам, как любил ее и как разбросала их жизнь. Была у нее даже групповая фотография, найденная мною где-то в глубине комода, в дальних, на ключ запираемых ящиках. Иногда она вынимала ее и показывала мне. Во втором ряду стояли они с Иськой, юные, восторженные, опьяненные собственной молодостью и ничего не соображающие. Тонкие еврейские лица, горящие глаза - да родись они лет на десять-пятнадцать раньше, до начала революцьонного месива, - и вполне могли бы отстраивать кибуцы в Галилее или в запарке бегать по улицам Lower East Side, возводя фундамент будущего благополучия. Быть может, столь же шаткого и иллюзорного, но всяко менее кровавого.
    
     В 23-ем, уже будучи комсомольским вожаком, оказалась в Ленинграде и стремительно закончила исторический факультет университета (на самом деле, конечно, рабфак). В 26-ом вступила в партию по рекомендации Емельянова - того самого, что прятал картавого вождя перед переворотом. Чуть обосновавшись, вызвала к себе родителей и братьев-сестер из Почипа.
    
     Тогда же подписала ленинградскую оппозиционную платформу, не ведая, чем это обернется для нее впоследствии. В 27-ом родила дочь и дала ей новое, утопически-светлое имя Эра.
    
     В 29-ом бабушкиного мужа, моего деда, посадили. В то время он уже был контр-адмиралом и одним из заместителей начальника военно-политического управления Балтийского Флота, и кто-то из завистников припомнил ему юношеские лирические стихи, опубликованные в 18-ом году в местной донской "белогвардейской" газете. Впрочем, возможно, именно этим безвестный стукач спас деду жизнь - ибо случись такое еще через несколько лет, и пятнадцатью годами плюс десять "по рогам" отделаться бы не удалось.
    
     Мама моя помнит невесть каким образом разрешенное свидание, и как она, двухгодовалая, спросила отца: "Папа, а почему ты в клетке? Ты разве зверь?", и дед заплакал.
    
     По счастью, ни публично отказываться от мужа, ни становиться ЧСИР-ом бабушке не пришлось - они так никогда и не зарегистрировали свой брак в ЗАГСе. Посему перед властями Мария Израилевна была чиста, и, постепенно продвигаясь вверх по служебной лестнице, доросла до старшего инспектора ГорОНО и руководства школами рабочей молодежи.
    
     В 37-ом за ней приехал воронок. Не знаю, каким чутьем и артистическим мастерством обладала бабушка, за пару дней до этого оказавшаяся в районной психушке и столь умело изображавшая помешательство, что пришедшие за ней чекисты лишь развели руками, матернулись и убрались восвояси - выполнять разнарядку за счет других выдвиженцев. Иногда, особо развеселившись, она показывала мне, как именно играла роль сумасшедшей - и это действительно впечатляло. А я, отмотавший свое по дуркам, поверьте, тоже немалого навидался.
    
     Когда план по репрессиям был перевыполнен, бабушка выбралась из больницы, схватила маму и умотала в Смоленск, в провинцию, к знакомым, где и пересидела пару лет, преподавая историю в местной школе. В 39-ом, после конца ежовской эпохи, вернулась в Питер.
    
     Далее судьба разворачивалась привычно - эвакуация, чудом неразбомбленные составы, Салехард, Новосибирск, заведование детскими домами, победа, возвращение в разграбленную квартиру, надежды на спокойную жизнь. Как бы не так.
    
     В 49-ом за ней снова приехали - или на этот раз чутье подвело, или столь щедрые кредиты дважды не выдаются. На допросе ее обвинили в поджоге школ в Петроградском районе. Услышав такое, бабушка схватила мраморную чернильницу со стола и запустила ею в следователя, за что была крепко бита и отсидела неделю в карцере. Потом Гулаг: Коми, Ухта - вплоть до амнистии, до 54-го года. Как ей, хрупкой и малорослой, удалось выжить, она не рассказывала никогда. Из лагерей бабушка вынесла тягу к "Беломору" и странную непечатную лексику, которую я не мог найти ни в одном словаре. Например, исконно русское слово "подъелдыкивать".
    
     Как ни странно, годы лагерей вовсе не подорвали ее нутряной веры в коммунизм, но придали оной более горький и философический оттенок. Можно сказать, что все, происшедшее в жизни после освобождения, вопринималось как сбывшаяся утопия или нежданный подарок - и потому не подлежало критике.
    
     Едва заслышав диссидентские интонации среди кухонных бесед, бабушка громогласно заявляла: "Моя бы воля - надо всех посадить в лагерь на годик-другой. Чтобы поняли, как вам сладко живется на свете". Тогда меня безумно злил этот подход, да и сейчас я его не слишком разделяю, однако начинаю понемногу понимать. Просто она видела то, что нам увидеть не дай Б-г; а судить, не увидевши, я уже не могу.
    
    
    
2. За границей

    
     За границей бабушка моя была один-единственный раз - в Лондоне, в 1924 году, в составе делегации Российского Комсомола. Не знаю, какими судьбами нищая восемнадцатилетняя комсомолка повстречалась там с успешным английским мануфактурщиком, и отчего он стремительно начал за ней ухаживать, задаривать цветами и даже предложил руку и сердце.
    
     Звали мануфактуршика-миллионера Ароном.
    
     "Марьясенька," - говорил он, - "ну зачем тебе в Россию возвращаться? Оставайся здесь, со мной. У нас тут с тобой, Марьясенька, такая жизнь будет!"
    
     Бабушку очень умиляло это ласковое звучание собственного имени - Марьясенька. Его было приятно повторять. Видимо, никто больше за всю жизнь ее так не называл.
    
     "На коленях", - продолжала она, - "передо мной стоял, умолял замуж за него выйти. Но я, конечно, отказала и в Россию вернулась. Он же капиталист, буржуй. Эксплуататор. И вообще контра антисоветская и чуждый элемент. А я комсомолка, почти коммунистка. Молодая, идейная. Зачем он мне такой нужен? У меня вся жизнь впереди."
    
     Чувствовалось, что она гордится своей былой партийной непреклонностью и убежденностью.
    
     "Бабушка", - спрашивал я, - "а может, он человек был хороший? Да и еврей к тому же."
    
     "Конечно, хороший. А идише коп. Золотой человек был. Но все равно эксплуататор. И, кроме того, меня лет на пятнадцать старше, почти старик".
    
     Она задумчиво перечисляет, словно восстанавливая в памяти Аронову внешность: "И с залысинами. Полноватый и невысокий. А я - я совсем девчонка была..."
    
     И помедлив пару секунд, решительно добавляет: "Полная идиотка, короче".
    
    
    
3. Капелька музыки

    
     У бабушки был отличный музыкальный слух и неплохой голос, а репертуар исполняемых ею песен был уникален. Некоторые из них я более нигде и ни от кого не слыхал. Например, эту:
    
     Ню была еще ребенком,
     Как-то в светлом зале
     Ей во время тура вальса
     Ласково сказали
     Вы прелестны Вы прекрасны
     Ваши очи сини
     Вот Вам мое мужское сердце
     Девочка-богиня и т.д
    
     Понятно, что ничем хорошим эта история завершиться не могла. В финале покинутая Ню окоченела от неизбывного горя и трескучего мороза. Коварный изменщик остался удовлетворенным и безнаказанным.
    
     И еще одна, совсем жалостливая:
    
     У лошадки сломался хвостик,
     И мой серенький конь зарыдал
     Я заткнул эту дырочку ваткой
     Чтобы бедный мой конь не страдал.
    
     Мария Израилевна очень обижалась, если я интересовался, какая именно дырочка имеется в виду и почему ватка служит панацеей. А меня, как назло, всегда очень занимали технические подробности.
    
     Конечно, звучали и иные шлягеры былой поры: "Вихри враждебные", "За Нарвской заставой", "Крутится-вертится шар голубой" - но именно песни про надломленную горем Ню и несчастного коника исполнялись наиболее проникновенно.
    
     Если я когда и гневлю небеса, пеняя на недоданный мне музыкальный слух, то лишь потому, что хочется остаться в памяти детей не только выцветшей фотокарточкой у стены, но и фонограммой, живым звуком с исцарапанной пластинки. Хоть бы и про крошку Ню.
    
    
4. А также фрагменты извечной бытовой темы

    
     Кто бы в семье ни заболел, в какой бы инфекционной палате и строжайшем карантине ни оказался, уже на следующий день или еще раньше, в совершенно неразрешенные для посетителей часы, к нему пробиралась Мария Израилевна с полиэтиленовым мешочком свежих фруктов и шерстяными носками. Не знаю, как именно она преодолевала грозные больничные КПП с дюжими медсестрами на страже отечественной гигиены - то ли подкупала их, то ли запугивала своим многолетним партийным стажем и красной книжицей ветерана... Наверное, и то, и другое. И еще третье - уже после ее смерти, разбирая старые вещи, я нашел в шкафу аккуратно сложенный белый халат - видимо, для маскировки и служивший.
    
     Со своей сестрой, тетей Фаней, также делившей с нами квартиру и хозяйство, бабушка ругалась постоянно. Из-за главенства на кухне, приоритетного права приготовления гефильте-фиш, спорной рецептуры голубцов и прочая, прочая, прочая. Выражение "Холера чортова" доносилось из кухни столь часто и на разные лады, что я даже не считал его бранью. Фаня не оставалась в долгу, обычно завершая спор коронным: "Ну да, конечно, ты лучше знаешь. Ты же у нас коммуниська!" и хлопая дверью. Фаня вся жизнь оставалась беспартийной, и слово "коммуниська" в ее устах звучало невероятно презрительно.
    
     Когда же у тети Фани случались приступы радикулита и она лежала влёжку у себя в комнате, бабушка стучалась в дверь и робко спрашивала: "Фанечка, милая, тебе чайку принести?" И вскоре неизвестно как добывала волшебного доктора из партийной лечебницы, который делал блокаду и ставил больную на ноги. После чего кухонные баталии возобновлялись с прежним энтузиазмом.
    
    
5. И как обычно

    
     Когда в начале 80-х ее любимая внучка заговорила о отъезде, Мария Израилевна не стала сидеть, сложа руки. О возможности собственной эмиграции она не помышляла, а представить семью добровольно расколотой на анклавы было выше ее сил. Бабушка тут же села за пишущую машинку (профессионально печатать на Ундервуде она научилась еще в 20-е годы) и принялась сочинять письма - в ОВИР, лично товарищу Пельше и в прочие инстанции. Приводя всевозможные аргументы, она умоляла, настаивала, требовала не давать моей сестре разрешения на выезд.
    
     Не думаю, впрочем, что письма сработали. Софья Власьевна в ту пору была вполне крепкой старухой и имела достаточно оснований не выпускать желающих из своих крепких обьятий еще лет семь.
    
     Бабушка умерла 17 марта 1987-го года - через пару недель после отъезда моей сестры на Запад. За несколько дней до смерти Мария Израилевна передала дочери конверт с последним, уже от руки написанным в больнице письмом, где просила прощения за свою нелепую убежденность, за эгоизм, за упрямое следование той линии, свернуть с которой при жизни так и не решилась.
    
     Как будто кто-то из нас, оставшихся по сю сторону, продолжал ее обвинять; словно было перед кем извиняться. Или словно тот, кому оно было писано, нуждается в оправданиях.
    
    
    
    

   


    
         
___Реклама___