Юрий Мазлтов

Рассказы (часть первая)

У НАС ЭТО НОРМАЛЬНО

Еврейский совет к началу нового тысячелетия (не мне вам напоминать, по какому календарю).

Много лет назад (когда его первенец Филя еще не ходил в институт, а всего-навсего под стол пешком), художник Ю. (блестящий, кстати сказать, рассказчик, что у художников не так уж и часто, между прочим, встречается за редким исключением двух больших Д.: Дюрера и Дали) поведал мне по секрету, что упомянутый первенец плохо ест. То есть не просто плохо, а так никудышно, что возникли опасения, как бы авитаминоз не помешал его нормальному развитию как мальчика. И по этой причине художник Ю. и его тогдашняя нежно любимая жена (впоследствии оказавшаяся стервой) пошли на то, чтобы вызвать специалиста.

И что же вы думаете? Специалист пришел. И позвонил в дверь.

И когда ему ее открыли, он прежде всего закрыл почему-то раскрытый зонтик. Потом тщательно вытер калоши о положенную для этого тряпку.

И только потом маленький человечек с брюшком сделал шаг вперед, чтобы попытаться войти.

И все увидели, что он не гномик, и не какой нибудь желтый карлсон, а самый настоящий, старый еврейский доктор, только очень похожий на Чарли-Чаплина.

Доктор для начала медленно поставил в угол свой зонтик.

Потом так же медленно снял перчатки и засунул их в карман своего старогомодного пальто с каракулевым воротником. Потом снял свое пальто не по сезону и повесил его на вешалку.

Потом снял калоши с красной подкладкой и аккуратно поставил их к стеночке. Потом. взял за визит протянутую ему красненькую (десять рублей для тех, кто забыл, что такое Советская Власть и что при ней почем было).

Потом снял шляпу, стряхнул с нее капли и аккуратно повесил на тот же самый крючок, что и пальто, с которого, между прочим, на пол тоже капал целый бахчисарайский фонтан.

Потом вошел в комнату, увешанную картинами, и сел на стул.

Потом долго-долго разговаривал о житье-бытье с родителями Фили, поглаживая брюшко. Потом так же долго и внимательно говорил с самое Филей.

И снова с родителями.

Потом опять с пациентом.

И даже не выслушав больного … (то есть я имею в виду не то, что он говорит, а что у него в легких: то что лепетал беби, доктор как раз очень даже выслушал и перевыслушал) так вот - даже не выслушав больного, повторяю я, ничего не прописав и даже ничего не посоветовав для лечения, доктор перестал ласкать брюшко большими пальцами там, где заканчивается жилетка.

Уперся в колени ладонями. Распрямил их, как показалось (или послышалось художнику Ю. и его нежно любимой стерве) с хрустом.

Встал. И мало-помалу стал собираться уходить. То есть: надел калоши с красной подкладкой. Потом надел на свою голову шляпу.

Потом снял с вешалки свое пальто не по сезону и тоже надел.

Потом вынул из кармана черные перчатки и долго натягивал их на каждый палец в отдельности. Потом взял зонтик.

И, став опять похожим на Чарли-Чаплина, как солдат превращается в часового, вернувшись из временной самоволки, направился к двери.

Художник с нежно любимой женой переглянулись в недоумении. А потом еще раз - уже с раздражением. И в тот самый момент, когда дверь должна была захлопнуться окончательно, родители Фили переглянулись в третий раз, чувствуя, как в них закипает гнев, который, как сказал Гомер в переводе Гнедича, «в зарождении сладостней тихо струящегось меду”.

Входная же дверь - она же, между прочим, и выходная - между тем и в самом деле начала аккуратненько закрываться. И готова была совсем было защелкнуться, как часовой готов к тому, чтобы поинтересоваться: стой, кто идет! когда закрытие внезапно остановилось, и в оставшейся щели рематериализовались калоши и зонтик. А за ними и голова в шляпе. А сверх того - указательный палец в перчатке. Который распрямился и поднялся вверх, в то время как голова заговорила и произнесла:

-Да, между прочим, я кажется, забыл вам кое-что сказать. Еврейские дети до шести лет плохо едят. Это у нас нормально. Но вы не волнуйтесь. С годами у нас это проходит. И даже слишком проходит. И не только, кстати сказать, это. Так что не берите в голову и живите себе.

После чего дверь опять стала закрываться, и закрывалась до тех пор, пока окончательно не защелкнулась на замок.

Так о чем это я? Ах, да. О том, что совет старого еврейского доктора лучше любого консилиума. Причем на все времена. Поэтому: если вам кажется, что ваш еврейский ребенок не такой, как все. Что он какой-то особенно необыкновенный. Что он необыкновенно плохо ест. Или необыкновенно играет на скрипочке. Или необыкновенно ставит шах и мат. Или необыкновенно не делает ничего. Не надо паниковать. Волновать и без того нервную систему. Звонить в скорую помощь и колокола. И вообще брать в еврейскую голову. Потому что с годами все это у наших детей проходит. И даже слишком проходит. А если что нибудь и начинается, то совсем не то, чего боялись или хотели родители. Такой диагноз поставил старый еврейский доктор. А уж кто кто, а он знает.

РУКА НАРОДА

Памяти Изи Гершфельда

Так случилось, что брат моей мамы Изя Гершфельд женился на сестре Френка Синатры Советской Эстрады, не будем называть его имя всуе. И мои родители в один прекрасный день оказались в городе, в котором проживает Френк Синатра Советской Эстрады - в Баку. И пошли они в ресторан вшестером, с женой Френка Синатры Советской Эстрады, знаменитой певицей Большого театра Тамарой Синявской, Изей и его неотразимой женой, именем которой Наргиз в Баку как раз было названо кафе. Такое вот приятное во всех отношениях совпадение.
Сидят три супружеские пары в ресторане, счастливые и молодые, прекрасно проводят время. Как вдруг подходит к столику какой-то бакинец с бутылкой коньяка, наливает Френку Синатре Советской Эстрады полный фужер и говорит:
- Предлагаю выпить до дна за твои творческие успехи.
Френк Синатра Советской Эстрады, привыкший, как к подобным предложениям, так и к тому, как на них следует реагировать, прижимает правую руку к сердцу и говорит:
- Дорогой Бакинец - говорит он - ты, конечно, знаешь, как я уважаю бакинцев и наш родной город прекрасный Баку. И в лице всех бакинцев и нашего родного и замечательного города Баку я уважаю и тебя, дорогой Бакинец. Однако: если я буду пить с каждым Бакинцем, которого я уважаю, по фужеру коньяка, я потеряю голос, и тогда Баку навсегда потеряет меня. Это однозначно. Поэтому позволь мне выразить тебе, дорогой Бакинец, и твоим друзьям-бакинцам, которых я уважаю также, как и наш дорогой город и тебя в его лице, свое уважение не выпивая.
- Ах, так? - разгневанно произнес Бакинец - В таком случае ты жопа.
Повернулся этим самым местом, которое только что было им упомянуто всуе, к столу и удалился, гневно покачивая им же.
Что тут поделать? Слово произнесено, а оно, как известно, не воробей. Запихнуть его назад в рот трудно. Более того: невозможно. Френк Синатра Советской Эстрады пожал плечами, и вскоре вся компания, забыв об этом неприятном моменте, возобновила питие, определяющее, как известно, сознание.
Всему на свете приходит конец. Застолью, коньяку, нам с вами - и даже Изе Гершфельду, к сожалению. Но это было потом. А тогда, расплатившись, идут все шестеро к новому автомобилю Френка Синатры Советской Эстрады, не помню какой марки, но для достоверности назовем его Мерседесом, в очень приподнятом над землей настроении. Идут они, значит, к Мерседесу, сияющему всем, чем только может сиять творение рук человеческих, и видят, что на его сверкающем до неприличия боку что-то написано. Причем не интеллигентно, мелом, и даже не пальцем по пыли, как это принято у приличных людей, а нацарапано гвоздем. То есть грубо и по-пролетарски, как учили классики марксизма-ленинизма. И по мере приближения надпись эта становится все более явственной и рельефной. И из отдельных корявых букв складываются два сакраментальных слова:

МУСЛИМ ЖОПА

Френк Синатра Советской Эстрады (имя которого мы разгласили, так что теперь де-разгласить его уже трудно, и даже я бы сказал невозможно, поскольку слово не воробей и не ласточка) пришел, сами понимаете в ужас. И обратился к брату моей мамы Изе Гершфельду с речью. Почему с речью? Потому что дело происходило при Советской Власти. И каким бы всемогущим ни был Муслим, никто в Баку не мог организовать починку мерседеса Муслима с утра, кроме Изи Гершфельда. И это в то самое время, когда у него, Муслима, назначена встреча с какой-то делегацией, которую для законченности картины назовем правительственной. То есть совершенно никто. Кроме Изи Гершфельда, разумеется.
Что тут поделаешь? Изя, человек в Баку всемогущий, красавец и душа нараспашку, соглашается. И к утру Мерседес Френка Синатры Советской Эстрады Муслима сияет, как новый. И день проходит у всех участников встречи к всеобщему удовольствию. И на следующий вечер они опять идут в ресторан всей великолепной шестеркой. Не в тот же, конечно, что давеча, а какой-то другой - для разнообразия. Но тоже где-то на мелеющем на глазах берегу Каспийского моря. И надо же было так случиться, чтобы за соседним столом опять оказался тот самый бакинец.
Ну тут, конечно, Френк Синатра Советской Эстрады Муслим, как истинный Бакинец, не ударил лицом в грязь. Он взял бутылку коньяка, подошел к соседнему столику, за которым сидели бакинец-сотоварищи и сказал:
- Ну что же вы так, друзья мои бакинцы? Ну, зачем же так резко и грубо? Вы знаете, как я уважаю наш родной Баку и вас его лице, но зачем же гвоздем по хрому? Неужели вы не знаете, как я уважаю Бакинцев, и наш родной город Баку? И чтобы доказать вам это, я сейчас налью вам всем вот этого марочного коньяка и выпью с вами до дна вот этот фужер.
Сказано-сделано. То есть я хотел сказать, сказано-выпито. Бакинец выпил с Муслимом на брудершафт, утер рот пальцами, разбил фужер, из которого он пил, об пол на счастье и сказал удовлетворенно:
- А ты, Муслим, не жопа.
Ну что тут поделать? Слово не воробей. А может быть, русский лексикон у этого бакинца был ограничен - не знаю. Так или иначе, Муслим Магомаев (ну вот мы и раскрыли фамилию Френка Синатры Советской Эстрады, так что скрывать ее далее не имеет никакого смысла) пожимает плечами. Слово произнесено, а оно, повторяю, не воробей. Запихнуть его назад в рот трудно. Более того: невозможно. Муслим Магомаев - а это был, как вы уже догадались, он а не какой-то там Френк Синатра, пожал плечами, вернулся к своему столику, и великолепная шестерка, забыв о неприятном моменте, возобновила застолье.
Всему на свете приходит конец. Даже нам с вами. И вот, расплатившись, идет великосветская шестерня, включая моих папу и маму, а также Муслима Магомаева и Изю Гершфельда с супругами, к новому автомобилю Френка Синатры Советской Эстрады, не помню, какой марки, но для достоверности назовем его Мерседесом. Идут они, значит, к Мерседесу Муслима Магомаева и видят, что на его сияющем боку опять что-то написано. Причем не интеллигентно, мелом, и даже не пальцем по пыли, как это принято у образованных людей, а грубо нацарапано - гвоздем. И по мере приближения надпись эта становится все более явственной. И из букв складываются сакраментальные слова. Но на этот раз не два, а три:

МУСЛИМ НЕ ЖОПА

Френк Синатра Советской Эстрады (имя и фамилию которого мы разгласили, так что теперь де-разгласить их уже трудно, и даже я бы сказал почти невозможно, поскольку слово не воробей и не ласточка) пришел, сами понимаете, в ужас. И обратился к брату моей мамы Изе Гершфельду с той же просьбой, что и давеча. То есть залатать и закрасить крыло Мерседеса к утру. Потому что утром у него намечена встреча - честно говоря, не помню, с кем, но для завершенности картины скажем, что с Гейдаром Алиевым.
Однако на этот раз Изя был непреклонен. Слегка покачиваясь от выпитого, он проговорил исторические слова:
- Что там написано, говоришь? Муслим не жопа? Так это же хорошая характеристика! Положительная. Хоть в Америку подавай, хоть в Польшу: выпустят! Так что можешь ездить. Я разрешаю.
И что вы думаете? Гордость Советской Эстрады несколько дней ездила на Мерседесе, на капоте которого было размашисто написано гвоздем, кем она не является. И это продолжалось до тех пор, пока Изя не сжалился над деверем. А может, шурином? Короче говоря, одним словом, Френком Синатрой Советской Эстрады. После чего новый автомобиль Муслима Магомаева, который для законченности картины мы назвали Мерседесом, в третий раз засиял, как новый. То есть за три дня эта зверюга в который раз как бы обрела первоначальную девственность.
Такая вот быль о всемогущем еврейском богатыре из города Баку Изе Гершфельде, брате моей мамы (да будет ему пухом Земля и все другие Миры). О Гордости Советской Эстрады Муслиме Магомаеве - прошу прощения за произнесение его имени всуе. О Певице Синявской, Наргиз и моих папе и маме, которые в этой истории фигурируют как бы одним мраморным монолитом.
Что было, то было. Из гимна без слов слова не выкинешь.


ОТ КОГО ОНИ ЕДУТ?

Об одном Великом Дирижере Великого Филармонического Оркестра, который еще при жизни стал Нашим Национальным Достоянием, и - что не менее важно - так долго был Нашим Национальным Достоянием, что мог поволить себе говорить то, что думает (то есть не будем, конечно, идеализировать, что так уж прямо всегда, но когда промолчать было совершенно непорядочно; по крайней мере, в узких кругах музыкальной интеллигенции ходили такие легенды), рассказывают, что в один прекрасный дождливый день (если верить виолончелистам и гобоисту его Заслуженного Коллектива, рассказавшим мне эту историю) Великого Старика вызвали на Высокий Ковер и спросили гневно:

-- Почему от вас уезжают, да еще в таком количестве?

Вместо ответа дирижер, прямой, как дирижерская палочка, искренне удивился (потому что в то время он уже был таким великим, что мог позволить себе искренне удивляться; впрочем, не удивлюсь, если на этот счет в какой нибудь компетентой инстанции было принято специальное постановление вроде в порядке исключения и в целях дальнейшего повышения Звучания Заслуженного Филармонического Коллектива позволить Великому Старику сохранять естественность чувств, в смысле оставить его в покое и махнуть на него как на советского гражданина рукой) и ответил вопросом на вопрос, приложив (если верить виолончелистам и гобоисту его Заслуженного Коллектива) правую руку сначала к груди, а потом, мягким жестом указав ею в направлении говорившего, обратив ладонь к небу:

-- Это от меня уезжают? Это от вас уезжают.

И, воспользовавшись наступившей немой сценой, долгой и насыщенной, как (если верить виолончелистам и гобоисту Заслуженного Коллектива) пауза в «Петрушке» Стравинского, удалился с достоинством.