За что, Господь, смеёшься надо мною,
Что то же самое, и над моей страною?
Когда подумать, мелки мы тебе.
Ну, что смешного? По уши в судьбе
Сидим, как пан Мюнхгаузен в болоте,
И за чуприну дергаем себя,
А нам твердят: зачем вы так живёте? —
Не веря, не надеясь, не любя...
И вновь смеёшься, словно бы жалея,
А может быть, и плачешь — не понять,
Но ложка звякает в стакане на столе, и
Не льёт по водостоку благодать.
Придёт весна — тогда и пальцем тыкай,
Попробуй побольнее уколоть,
Но в январе, зимою этой дикой,
Чему ты улыбаешься, Господь?
ЕЛЕНА КРЮКОВА
Forum rules
На форуме обсуждаются высказывания участников, а не их личные качества. Запрещены любые оскорбительные замечания в адрес участника или его родственников. Лучший способ защиты - не уподобляться!
На форуме обсуждаются высказывания участников, а не их личные качества. Запрещены любые оскорбительные замечания в адрес участника или его родственников. Лучший способ защиты - не уподобляться!
ИРИНА ПАРУСНИКОВА
то ли рука заждалась рывка
то ли висок – пули
Вы походили на старика
сидя на стуле
но были моложе начала начал
вечного неба бездонней
я целовала свою печаль
в Вашей ладони
силу утратившие слова
не собирались в строку
видимо я доверяла Вам
больше чем Богу
и потому перед Ним стоять
буду за всё мирское
из-под ребра Его рукоять
вытащу успокою
каждую рану и отмолю
Вашу немилость
...
просто все это в одном люблю
не уместилось
то ли висок – пули
Вы походили на старика
сидя на стуле
но были моложе начала начал
вечного неба бездонней
я целовала свою печаль
в Вашей ладони
силу утратившие слова
не собирались в строку
видимо я доверяла Вам
больше чем Богу
и потому перед Ним стоять
буду за всё мирское
из-под ребра Его рукоять
вытащу успокою
каждую рану и отмолю
Вашу немилость
...
просто все это в одном люблю
не уместилось
ГАЛИНА ИЛЮХИНА
Шелест стрекозы. Бархатистый мох.
Через сонный пруд мостик в три досочки.
Здесь меня найдёт запылённый Бог,
зачерпнёт воды из дубовой бочки.
На скамью в теньке сядем, помолчим,
глядя, как пион гнётся под пчелою.
Он попьёт ещё, жаждою мучим,
белым рукавом промокнёт чело и
скажет: «Хорошо!», скажет: «Лепота...»
Сев на бережок, в пруд опустит ноги:
«Не проси, дружок, больше ни черта.
Ты и так живёшь, как мечтают боги.»
памяти мастера Билла
Пахнет ветер персидской сиренью,
все тревожней шумит, все лютей.
Научи меня, Боже, смиренью
принимать умиранье людей.
Виновато и скорбно кивая,
утешения мямлить слова –
потому что я здесь и живая,
а она потому что вдова, –
ставить риски, что новые ранки,
там, где места уже ни хрена,
обводить в кривоватые рамки
в пухлой книжке друзей имена,
и смотреть в эти мертвые лица,
так, что режет глаза на ветру,
и не злиться, не злиться, не злиться…
Не привыкну, пока не умру.
Через сонный пруд мостик в три досочки.
Здесь меня найдёт запылённый Бог,
зачерпнёт воды из дубовой бочки.
На скамью в теньке сядем, помолчим,
глядя, как пион гнётся под пчелою.
Он попьёт ещё, жаждою мучим,
белым рукавом промокнёт чело и
скажет: «Хорошо!», скажет: «Лепота...»
Сев на бережок, в пруд опустит ноги:
«Не проси, дружок, больше ни черта.
Ты и так живёшь, как мечтают боги.»
памяти мастера Билла
Пахнет ветер персидской сиренью,
все тревожней шумит, все лютей.
Научи меня, Боже, смиренью
принимать умиранье людей.
Виновато и скорбно кивая,
утешения мямлить слова –
потому что я здесь и живая,
а она потому что вдова, –
ставить риски, что новые ранки,
там, где места уже ни хрена,
обводить в кривоватые рамки
в пухлой книжке друзей имена,
и смотреть в эти мертвые лица,
так, что режет глаза на ветру,
и не злиться, не злиться, не злиться…
Не привыкну, пока не умру.
ГЕННАДИЙ НЕЙМАН
...смыл дождь в моем дворе
следы моих шагов.
Я здесь отныне гость, не брат.
Помилуй, Боже -
я здесь отныне гость с заморских берегов
с нездешним солнцем опаленной кожей.
Вернуться налегке,
в предутренний туман,
в размытость площадей,
соборов
и деревьев,
поняв наверняка - все горе от ума -
сойти с ума от запаха сирени.
По-прежнему в строю громады тополей,
по-прежнему Нева течет неторопливо.
Сбегает город вниз протоками аллей
к аорте сизой Финского залива.
По Невскому пешком.
Вдыхая про запас
дворов колодцы, шум и -
питерские лица,
уже не пряча глаз, пройти в последний раз
по садику шальной императрицы.
Рассвет рисует вновь на стеклах витражи,
проснувшись, облака дожди опять пророчат.
Мой город без меня - он дальше будет жить.
А я... что значу я без этой ночи?
следы моих шагов.
Я здесь отныне гость, не брат.
Помилуй, Боже -
я здесь отныне гость с заморских берегов
с нездешним солнцем опаленной кожей.
Вернуться налегке,
в предутренний туман,
в размытость площадей,
соборов
и деревьев,
поняв наверняка - все горе от ума -
сойти с ума от запаха сирени.
По-прежнему в строю громады тополей,
по-прежнему Нева течет неторопливо.
Сбегает город вниз протоками аллей
к аорте сизой Финского залива.
По Невскому пешком.
Вдыхая про запас
дворов колодцы, шум и -
питерские лица,
уже не пряча глаз, пройти в последний раз
по садику шальной императрицы.
Рассвет рисует вновь на стеклах витражи,
проснувшись, облака дожди опять пророчат.
Мой город без меня - он дальше будет жить.
А я... что значу я без этой ночи?
ЛЕОНИД ЛАТЫНИН
Что мне приснится во сне моем праздном,
Что померещится в тусклом быту?
В мире прекрасном, таком безобразном,
Жили ползком и умрем на лету.
Кружатся в вальсе прилежно уроды,
Катится с неба привычно звезда.
Солнце не ведает века и моды,
Только за тучей живет иногда.
Катится резво пустая дорога,
Спит колесо неподвижно в ночи,
Жизнь, как и смерть, молода и двунога,
Хочешь - покайся, а хочешь - молчи.
Медные клены качают ветвями.
Птицы щебечут и черви немы.
Что это, Господи, сдеялось с нами,
Были - наотмашь, а стали - не мы.
Бьемся навзрыд в нарисованном мире,
В мире, где в клетку разлит окоем.
Служим мишенями плоскими в тире,
Падаем с лязгом и молча встаем.
Что померещится в тусклом быту?
В мире прекрасном, таком безобразном,
Жили ползком и умрем на лету.
Кружатся в вальсе прилежно уроды,
Катится с неба привычно звезда.
Солнце не ведает века и моды,
Только за тучей живет иногда.
Катится резво пустая дорога,
Спит колесо неподвижно в ночи,
Жизнь, как и смерть, молода и двунога,
Хочешь - покайся, а хочешь - молчи.
Медные клены качают ветвями.
Птицы щебечут и черви немы.
Что это, Господи, сдеялось с нами,
Были - наотмашь, а стали - не мы.
Бьемся навзрыд в нарисованном мире,
В мире, где в клетку разлит окоем.
Служим мишенями плоскими в тире,
Падаем с лязгом и молча встаем.
ЛЕОНИД ЛАТЫНИН
У иконы мы стояли
Утоли твои печали.
И молились, как могли
На краю твоей земли.
И просили тихо Бога
Робкой радости немного.
Света светлого огня,
Для тебя и для меня.
Утоли твои печали.
И молились, как могли
На краю твоей земли.
И просили тихо Бога
Робкой радости немного.
Света светлого огня,
Для тебя и для меня.
ОЛЬГА СЕДАКОВА
Горная колыбельная
Вике Навериани
В ореховых зарослях много пустых колыбелей.
Умершие стали детьми и хотят, чтобы с ними сидели,
чтоб их укачали, и страх отогнали, и песню допели:
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
И ночь надо мной, и так надо мною скучает,
что падает ключ, и деревья ему отвечают,
и выше растут и, встречаясь с другими ключами...
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
Когда бы вы спали, вы к нам бы глядели в окошко.
Для вас на столе прошлогодняя сохнет лепешка.
Другого не будет. Другое — уступка, оплошка,
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
Там старый старик, и он вас поминает: в поклоне,
как будто его поднимают на узкой ладони.
Он знает, что Бог его слышит, но хлеба не тронет,
и он поднимает ладони и просит: возьми! —
усни, мое сердце: все камни, и травы, и руки,
их, видно, вдова начала и упала на землю разлуки,
и плач продолжался как ключ, и ответные звуки
орешник с земли поднимали и стали одни...
О, жить — это больно. Но мы поднялись и глядели
в орешник у дома, где столько пустых колыбелей.
Другие не смели, но мы до конца дотерпели.
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
И вот я стою, и деревья на мне как рубаха.
Я в окна гляжу и держу на ладонях без страха
легчайшую горсть никому не обидного праха.
О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
Вике Навериани
В ореховых зарослях много пустых колыбелей.
Умершие стали детьми и хотят, чтобы с ними сидели,
чтоб их укачали, и страх отогнали, и песню допели:
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
И ночь надо мной, и так надо мною скучает,
что падает ключ, и деревья ему отвечают,
и выше растут и, встречаясь с другими ключами...
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
Когда бы вы спали, вы к нам бы глядели в окошко.
Для вас на столе прошлогодняя сохнет лепешка.
Другого не будет. Другое — уступка, оплошка,
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
Там старый старик, и он вас поминает: в поклоне,
как будто его поднимают на узкой ладони.
Он знает, что Бог его слышит, но хлеба не тронет,
и он поднимает ладони и просит: возьми! —
усни, мое сердце: все камни, и травы, и руки,
их, видно, вдова начала и упала на землю разлуки,
и плач продолжался как ключ, и ответные звуки
орешник с земли поднимали и стали одни...
О, жить — это больно. Но мы поднялись и глядели
в орешник у дома, где столько пустых колыбелей.
Другие не смели, но мы до конца дотерпели.
— О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
И вот я стою, и деревья на мне как рубаха.
Я в окна гляжу и держу на ладонях без страха
легчайшую горсть никому не обидного праха.
О сердце мое, тебе равных не будет, усни.
АРТУР КАЛЬМЕЙЕР
РЕФЛЕКСИЯ
(А.Ф.)
Истоком жизни в праздной суете
Журчит фонтан на площади Перуджи.
Я знаю, Нижний Новгород не хуже,
Но всё равно, в нижегородской луже
Какие-то оттенки, брат, не те.
Определить причины невозможно.
Виновны в этом разве только дожи,
Масоны из венецианской ложи,
Что вхожи в их муниципалитет.
Но мы на них нимало не похожи:
Нам нет границ, нам остановки нет.
На папертях Европы
Без рыданий
Христос-абстракция как кукольный театр.
Пассаж парижский, Мулен-Руж, Монмартр,
Где вечный жид, жеманный Жан-Поль Сартр,
Плывёт в угарной дымке над домами.
В патиссериях потчуют пастрами.
Здесь вам не Чухлинка, где мой жевал герой,
Где дожей нет, где лишь Москва за нами,
Где, стало быть, умрём же под Москвой...
Героями? Жидами?
Дураками.
(Париж, май 2009)
(А.Ф.)
Истоком жизни в праздной суете
Журчит фонтан на площади Перуджи.
Я знаю, Нижний Новгород не хуже,
Но всё равно, в нижегородской луже
Какие-то оттенки, брат, не те.
Определить причины невозможно.
Виновны в этом разве только дожи,
Масоны из венецианской ложи,
Что вхожи в их муниципалитет.
Но мы на них нимало не похожи:
Нам нет границ, нам остановки нет.
На папертях Европы
Без рыданий
Христос-абстракция как кукольный театр.
Пассаж парижский, Мулен-Руж, Монмартр,
Где вечный жид, жеманный Жан-Поль Сартр,
Плывёт в угарной дымке над домами.
В патиссериях потчуют пастрами.
Здесь вам не Чухлинка, где мой жевал герой,
Где дожей нет, где лишь Москва за нами,
Где, стало быть, умрём же под Москвой...
Героями? Жидами?
Дураками.
(Париж, май 2009)
НАТАЛЬЯ ХАТКИНА 1956-2009
Птичка Божия не знает
ни заботы ни труда.
Я б хотела, чтобы это
было песней про меня.
Так бы каждая хотела!
Ты все пела — это дело,
так поди же попляши!
В нашей маленькой корзинке
что угодно для души.
В нашей маленькой корзинке
джинсы «Левис» без ширинки
и перчатка — та, что с левой
да на правую — руки.
Станет пешка королевой,
коль пройдет вдоль всей доски.
В нашей маленькой корзинке
плач полночный, шрам от финки,
старый ребе, мед на хлебе,
«Знаешь, милый, будет бэби...» —
отвернулся и умолк.
Белый голубь в черном небе —
кто их знает, пень или волк!
В нашей маленькой корзинке
все нуждается в починке —
денег все не соберем.
Соберем — построим дом.
А пока есть лавка в сквере.
Я тебе сестра по вере,
да не верю все равно.
Ангел Мэри, каплю шерри?
Пей коктейли, дуй вино.
В нашей маленькой корзинке
намечаются поминки.
Будем плакать, будем пить,
будем резать, будем бить.
Голова моя седая,
снег шершавый, кромка льда.
Птичка Божия не знает
ни заботы ни труда.
МОЛИТВА
Господи, брось-ка мне теплую кость из супа!
Брось, а то спать не дам - на Луну завою.
Это же Ты меня создал такой брехливой и глупой -
твоей собакой цепною.
Если бы Ты спросил меня: "Кем ты хочешь?"
Я бы вскричала: "Нет! Не борзой, не гончей!"
Крови чужой боюсь, да и бегать тяжко.
Мне бы бродяжкой, Господи, так - дворняжкой.
Запах помойки, Господи, тяжкий, вязкий,
запах помойки... Божечки! Дразнит, манит,
тянет к себе и - как Ты - обещает праздник.
И ничего, что - как Ты - обведет, обманет.
* * *
Август-сад! Твои дни налиты
желтым соком - как спелые дыни.
Здесь Адам именует цветы
на одически звучной латыни.
Ева пишет, чуть рот приоткрыв,
торопясь перевесть на славянский,
продолжая готический шрифт
чернокудрой арабскою вязью.
Полдень. Слепни. Душица. Чабрец.
От блаженных трудов отдыхая,
улыбается сонный Творец.
Далеко до изгнанья из рая.
* * *
Надо посуду вымыть, а тянет разбить.
Это отчаянье, Господи, а не лень.
Как это тяжко, Господи, век любить,
каждое утро, Господи, каждый день.
Был сквозь окно замерзшее виден рай.
Тусклым моченым яблоком манила зима.
Как я тогда просила: "Господи, дай!"
- На, - отвечал, - только будешь нести сама.
ни заботы ни труда.
Я б хотела, чтобы это
было песней про меня.
Так бы каждая хотела!
Ты все пела — это дело,
так поди же попляши!
В нашей маленькой корзинке
что угодно для души.
В нашей маленькой корзинке
джинсы «Левис» без ширинки
и перчатка — та, что с левой
да на правую — руки.
Станет пешка королевой,
коль пройдет вдоль всей доски.
В нашей маленькой корзинке
плач полночный, шрам от финки,
старый ребе, мед на хлебе,
«Знаешь, милый, будет бэби...» —
отвернулся и умолк.
Белый голубь в черном небе —
кто их знает, пень или волк!
В нашей маленькой корзинке
все нуждается в починке —
денег все не соберем.
Соберем — построим дом.
А пока есть лавка в сквере.
Я тебе сестра по вере,
да не верю все равно.
Ангел Мэри, каплю шерри?
Пей коктейли, дуй вино.
В нашей маленькой корзинке
намечаются поминки.
Будем плакать, будем пить,
будем резать, будем бить.
Голова моя седая,
снег шершавый, кромка льда.
Птичка Божия не знает
ни заботы ни труда.
МОЛИТВА
Господи, брось-ка мне теплую кость из супа!
Брось, а то спать не дам - на Луну завою.
Это же Ты меня создал такой брехливой и глупой -
твоей собакой цепною.
Если бы Ты спросил меня: "Кем ты хочешь?"
Я бы вскричала: "Нет! Не борзой, не гончей!"
Крови чужой боюсь, да и бегать тяжко.
Мне бы бродяжкой, Господи, так - дворняжкой.
Запах помойки, Господи, тяжкий, вязкий,
запах помойки... Божечки! Дразнит, манит,
тянет к себе и - как Ты - обещает праздник.
И ничего, что - как Ты - обведет, обманет.
* * *
Август-сад! Твои дни налиты
желтым соком - как спелые дыни.
Здесь Адам именует цветы
на одически звучной латыни.
Ева пишет, чуть рот приоткрыв,
торопясь перевесть на славянский,
продолжая готический шрифт
чернокудрой арабскою вязью.
Полдень. Слепни. Душица. Чабрец.
От блаженных трудов отдыхая,
улыбается сонный Творец.
Далеко до изгнанья из рая.
* * *
Надо посуду вымыть, а тянет разбить.
Это отчаянье, Господи, а не лень.
Как это тяжко, Господи, век любить,
каждое утро, Господи, каждый день.
Был сквозь окно замерзшее виден рай.
Тусклым моченым яблоком манила зима.
Как я тогда просила: "Господи, дай!"
- На, - отвечал, - только будешь нести сама.
МАРИНА ГЕРШЕНОВИЧ
НА ОТЪЕЗД ИЗ СИБИРИ
Этот запах кленовой смолы, эта млечная речь!
По-школярски лопочет листвы безымянной орава.
Чем поможешь, мой Боже, несносное древо сберечь,
утонувшее в белых снегах с головой кучерявой?
Я не знаю, куда мои корни ведут. На Восток?
Там оливы растут. Здесь – душевная боль и тревога.
Время рушит листву и уносит ее в водосток:
это самая верная, слишком прямая дорога.
Как накажешь, мой Боже, взыскав по таланту? И впредь
с нашей братии дикорастущей ты спросишь, и ныне.
Знаю, будет честней и достойнее так же сгореть,
как смоковница древняя в неплодородной пустыне...
Потому и пишу, и спешу запечатать письмо.
Если я столь бесплодна, что участи лучшей не стою,
пусть заместо меня, отрицаньем природы самой,
в этой снежной равнине останется место пустое.
Этот запах кленовой смолы, эта млечная речь!
По-школярски лопочет листвы безымянной орава.
Чем поможешь, мой Боже, несносное древо сберечь,
утонувшее в белых снегах с головой кучерявой?
Я не знаю, куда мои корни ведут. На Восток?
Там оливы растут. Здесь – душевная боль и тревога.
Время рушит листву и уносит ее в водосток:
это самая верная, слишком прямая дорога.
Как накажешь, мой Боже, взыскав по таланту? И впредь
с нашей братии дикорастущей ты спросишь, и ныне.
Знаю, будет честней и достойнее так же сгореть,
как смоковница древняя в неплодородной пустыне...
Потому и пишу, и спешу запечатать письмо.
Если я столь бесплодна, что участи лучшей не стою,
пусть заместо меня, отрицаньем природы самой,
в этой снежной равнине останется место пустое.